Наваждение - Вениамин Ефимович Кисилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Все уже позади, Севка умер, но и сейчас, вспоминая об этой гнуси, начинаю задыхаться от бешенства. Нужно взять себя в руки, не распускаться. Я должен быть спокойным, даже умиротворенным, прощаться с жизнью надо без тяжести на сердце. И вообще постараться на юдоль земную смотреть если не свысока, то хотя бы со стороны. Лучше всего — вернуться мыслями к Вере: как испугается она, увидев мой труп, как расширятся ее глаза, читающие записку. Записку, лежащую рядом с прожженным замшевым футляром для очков. И не позволять себе думать о Ларисе и, тем более, о Платоше — что с ними будет, когда останутся без меня. Единственный человек, способный потеснить их в моей голове, в моем сердце, — Вера. Заставлю себя думать о Вере. Моя прощальная записка трепещет в ее руках, разметались рыжие волосы…
Ее волосы, великолепную рыжую гриву, я впервые увидел благодаря Севке. Не благодаря, конечно, а его стараниями. До того мгновения встречал ее в отделении лишь в кокетливом, подсиненном и накрахмаленном медицинском колпаке. По правде сказать, я мало обращал внимания и на Веру, и на ее одежду, почти не выделял среди других сестричек. Отмечал, понятно, что девушка она симпатичная, не без того, но и только. И ведь не день, не месяц — долго.
Вера появилась в нашем хирургическом отделении на полгода раньше, чем Сидоров. Я знал — разве утаишь в маленьком коллективе? — что развелась недавно с мужем, разменяла квартиру и перешла к нам, потому что жила теперь поблизости. Работала в перевязочной и — вот уж это я сразу заметил — сестрой оказалась умелой и расторопной. А еще была она милая, улыбчивая, легко смущалась и краснела, будто невинная девица, а не успевшая побывать замужем женщина.
А волосы… Ее золотистые, с краснинкой волосы я впервые увидел вечером в ординаторской, когда дневная смена уже отработала и никого из врачей, кроме дежурного Сидорова, не осталось. Я задержался, консультируя в другом отделении, вернулся, заглянул еще в палату к своему прооперированному в тот день больному. Потом — потом направился в ординаторскую переодеться. Дверь в нее часто капризничала — вдруг, ни с того ни с сего начинала плохо работать. И буквально через минуту, безо всякого вмешательства, могла вновь исправно закрываться и открываться. Потянул ее на себя — не поддалась. Решил, что у строптивой двери очередной «заскок», дернул посильней. Мне и в голову не пришло, что кто-то там закрылся на крючок, не было у нас такого обыкновения.
То ли я силы не рассчитал, то ли крючок оказался хилым — дверь с треском распахнулась, застигнутые врасплох мужчина и женщина, тараща глаза, вскочили с дивана.
Судя по всему, ворвался я в самый пикантный момент — они только приступали к любовным утехам. Веру Севка уже раздел — сама разделась? — а он еще не успел стащить брюки. Узрев меня, остолбеневшего на пороге, она тихо ахнула, сдернула с дивана простыню, с немыслимой быстротой обмоталась ею и отвернулась. На секунду мелькнуло очень белое, той простыне под стать, гибкое тело с остро торчащими грудками. Но почему-то больше поразили меня разметавшиеся по плечам пушистые рыжие волосы — слишком, показалось, много, просто неправдоподобно много этих волос, настоящий водопад.
Я не маленький мальчик, да и профессия моя не та, чтобы оторопеть при виде голой женщины, однако совершенно вдруг растерялся. Настолько, что не сразу захлопнул дверь, продолжал изумленно пялиться. В чувство меня привел спокойный, насмешливый голос Сидорова:
— Пардон, Борис Платонович, накладочка вышла.
Я очнулся, грохнул дверью, испуганно огляделся. На счастье — чье и какое счастье? — никого из вышедших в коридор больных поблизости не оказалось. И сестер или санитарок тоже — вот бы поразились они, заметив, как швырнул я дверь и отскочил. Стараясь вышагивать спокойно, я двигался по длинному коридору, взбешенный донельзя.
Хуже всего, что я не имел возможности уйти отсюда, избежать неминуемой встречи с Севкой, если он еще торчал в ординаторской, — одежда моя висела там в шкафу. Заглянул в процедурную, обрадовался, что никого в ней нет, сел на стул, откинувшись гудящим затылком на стену. Решил подождать минут пять-десять, пока они оденутся и уберутся, крепко надеялся, что у Сидорова хватит ума и такта хоть сегодня не попадаться мне на глаза, спрячется где-нибудь.
Но он не спрятался. Сидел на том же, аккуратно теперь застеленном диване, забросив ногу за ногу. Улыбнулся мне широко, радушно, как старому доброму приятелю, — у него это всегда хорошо получалось.
— В цивилизованных странах, Борис Платонович, принято на дверную ручку снаружи вешать галстук, давая знать, чтобы кавалера с дамой не беспокоили. Но мы, увы, живем не в цивилизованной стране, вся надежда на крепкие запоры. А этот чертов крючок… Ой, не могу… — и зашелся таким громким, безудержным смехом, что слезы в глазах проступили.
Он трясся, подпрыгивал, звучно шлепал себя по бедрам, буквально изнемогал от смеха, жестами приглашая меня присоединиться к веселью. Я молча снял халат, надел пиджак, шляпу, плащ, медленно повернулся к нему:
— Я бы попросил вас, Всеволод Петрович, свои амурные дела впредь устраивать где-нибудь на стороне. И не превращать отделение в… в…
Он не стал дожидаться, пока я отыщу нужное слово. Не хохотал уже — лишь улыбался. Мило, дружески — душка Сидоров! — улыбался.
— Да знаю я, знаю, Платоныч, лукавый попутал. Вошла она, понимаете, а я как раз…
— Меня эти подробности не интересуют, — сухо оборвал его я. — И вообще советую вам не трогать наших сотрудниц, иначе гарантирую большие неприятности. Это не пустые слова, получите возможность убедиться. — Заспешил к выходу, он, когда я поравнялся с ним, встал, придержал меня за рукав:
— Не сердитесь, Платоныч, ну случилось так, расслабился немного, с кем не бывает. Думал, все ушли, а тут вы…
— А если бы не я, кто-нибудь другой? Больной, например? Гнусно это, вы, врач, неужели не понимаете?
— Так ведь крючок… — начал было Сидоров, но я рывком высвободил руку и дверью за собой стукнул разве что чуть послабей, чем недавно.
А еще я боялся встретить по дороге Веру. «Боялся», возможно, не то слово — стыдился посмотреть ей в глаза. Обошлось, не встретил. На следующее утро, идя на работу, тоже досадовал