Сын негодяя - Сорж Шаландон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Резкий холодный голос бил мне в спину.
– Ты, журналюга, знать, совсем обезумел.
Я открыл дверь. Мне было совсем худо. С порога я обернулся и прошептал:
– Это ты обезумел, папа.
И тут он вскочил, опрокинул столик, уронил вазу с пыльным бумажным подсолнухом. Раздался звон разбитого стекла. И истошный вопль. Приказ убираться, потому что он видеть больше не желает мою рожу.
– Raus hier! Ich will deine Fresse nicht mehr sehen!
Отец прогнал меня из своей жизни по-немецки.
26
Процесс Клауса Барби
Понедельник, 29 июня 1987 года
Не знаю, почему я посмотрел на отцовский стул. Вот уже целых одиннадцать дней и восемь судебных заседаний, как я его не видел и ничего о нем не слышал. Мать тоже не звонила. Должно быть, он подобрал бумажки, осколки вазы и промолчал о нашей встрече.
Но сегодня он снова пришел и занял свое место. Даже издали я заметил фальшивую ленточку Почетного легиона на лацкане. Руки сложены на серебряном орле-набалдашнике трости. Он пристально смотрел в спину обвинителя. Тот с самого начала процесса носил приколотые к горностаевому отвороту кресты офицера Почетного легиона и Национального ордена за заслуги. В зале и некоторые другие носили розетки и ленточки. Одним из них прикинулся – опять – и мой отец, со своей пижонской тростью рядом с костылями и инвалидными колясками выживших жертв.
* * *
Волнение неизбежно. Даже когда на тебе красная мантия с горностаем. Даже когда ты прокурор в Лионском суде присяжных и тебя зовут Пьер Трюш. Если только это не действие духоты. В зале было нечем дышать.
Когда Пьер Трюш встал, чтобы произнести обвинительную речь, было явственно видно, что ему не по себе. Стиснутые за спиной руки, сухое покашливание в микрофон, капли пота на лбу. Все семь недель Трюш был великолепен. Всегда держался безупречно, кроме одного раза. В тот день адвокат подсудимого поймал его в ловушку: вовлек в опасный и не относящийся к делу разговор об Алжирской войне. Тогда он был вынужден затронуть трагическую тему о том, сколько алжирских детей погибло во французских временных лагерях во время войны за независимость.
Трюш упорно избегал отклоняться в сторону и не вдавался в досужие споры. «Это единственный мой противник», – говорил о нем Жак Вержес. В отличие от других участников процесса Трюш никогда не поддавался искушению произносить эффектные фразы и предпочитал выступления в суде уличным заклинаниям. Вот и на этот раз он собирался обращаться исключительно к суду. Многие пылкими речами подогревали публику в зале, он же неизменно стоял к ней спиной. Важно только дело, без пафоса, трюков и драматических сцен.
– Преступление против человечности, – начал прокурор, – означает прежде всего разгул бесчеловечности.
Меня не отпускали мысли об отце. Все эти дни он неотвязно присутствовал в каждом моем репортаже. Отец в нацистской форме маячил между строк, когда я вечером в гостинице писал о детях Изьё. Его улыбка сводила на нет слезы жертв. А когда он сидел в зале, я то и дело невольно оборачивался, следил, как он отреагирует, как себя поведет. Я слишком многого ждал от процесса. Не думал, что отец настолько туп. Ни жалость, ни сочувствие, ни человечность не проснулись в нем, и эта буря не заставила его задуматься о собственном прошлом. Перед ним медленно проходила вереница мучеников, а он поглаживал лацкан пиджака. Поправлял складку на брюках. Зевал. То и дело зевал. Без стеснения, даже не пытаясь прикрыть рот рукой. Потягивался, клевал носом, показывал всем своим видом, как ему скучно.
– Эти женщины и мужчины набрались мужества публично рассказать такое, чего не слышали от них даже самые близкие. Об этом я не стану говорить.
Я записывал слова обвинителя. Каждое драгоценно. И меня снова пробрала дрожь – я почувствовал, что переживаю миг исключительной важности. Эта речь войдет в историю.
– Не из профессиональной сдержанности. Все сказанное я воспринял так же, как и вы. У меня просто нет слов. Я промолчу в знак уважения и сострадания. Мой долг – говорить только по существу дела.
– Какой смысл судить кого-то спустя сорок лет? – помню, фыркнул однажды отец.
– Потому что время не стерло память, ни личную, ни коллективную, – ответил ему Пьер Трюш.
Я обернулся. Это превратилось в какой-то тик. Как когда дергается веко. Отец протирал очки. Подышал на стекла. Потом запрокинул голову и поднял очки обеими руками, чтобы проверить на свет, хорошо ли они очистились.
– Матери до сих пор оплакивают своих детей. Некоторые из бывших депортированных рассказали нам, что все сорок лет не спят по ночам. Приговор должен быть вынесен, потому что люди должны понять, что такое преступление против человечности. Этот приговор должен стать частью нашей цивилизации.
Не оборачиваться. Не смотреть на отца. Опять потерять его. Еще в начале процесса сидевшая позади меня немецкая журналистка, которой надоело, что я вечно верчусь на стуле, досадливо от меня отмахнулась. Она решила, что я оборачиваюсь на нее. Тогда я понял, как это выглядит.
Пьер Трюш говорил четыре с лишним часа. Его речь была детально продумана. Он от и до читал ее по бумаге. Над делом Клауса Барби он работал целый год. И эти минуты стали него самыми трудными. На него одного была возложена обязанность предъявлять обвинение. И ровным, изредка срывающимся голосом он изложил все с самого начала. Нацистскую доктрину, решение Гитлера истребить французских евреев, роль Клауса Барби в действии этой машины смерти. Проливать свет, бить в барабаны прокурор не собирался. Он работал ради свершения Правосудия. Подобно плотнику за верстаком, строгал, тесал, обтачивал, шлифовал, подгонял каждую деталь дела, мастерски соединяя шпунты и пазы.
– Если Трюш в хорошей форме, то может уложиться за один раз, – говорил кто-то из журналистов перед началом заседания.
Но Трюш не спешил. Мы скоро поняли, что обвинительная речь продолжится и завтра.
Отец ушел из зала, не дожидаясь конца. Я поискал его глазами в толпе на ступенях перед двадцатью четырьмя колоннами. Прошел вдоль Соны. Издали увидел, что его убежище пустует, на лестнице никого нет. Зачем он вообще приходил во Дворец правосудия? Зачем вырядился ветераном? Судя по виду, это был для него более или менее обычный день. Со мной он не поздоровался, ни разу на меня не взглянул, но оставался совершенно спокойным. Верно, просто пришел, и всё. Показывал мне, что сидит на своем законном месте и имеет полное