Повести и рассказы - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суд, быстро вникнув в дело, с присущей ему проницательностью пришел к заключению, что хотя-Среда и нарочно пустил волов на поле Флосса, однако, если бы на этом поле росли, например, пшеница или овес, а не этот ядовитый клевер, волы остались бы здоровехоньки, и их, несомненно, не постигло бы столь прискорбное вздутие живота, жертвой которого они стали. Исходя из большой посылки и придя столь же логическим, сколь и строго юридическим путем к малой, суд нашел, что причиной смерти волов был не Среда, а Флосс и потому он должен уплатить Среде за волов, а кроме того, в виде предостережения па будущее — внести в волостную кассу на канцелярию пять рублей серебром. В случае же, если бы обвиняемый отказался уплатить означенную сумму, взыскать ее с арендатора Ицки Цвейноса.
Затем разбиралось еще много дел частного характера, но поскольку все они не имели отношения к гениальному Золзикевичу, то решения по ним взвешивались вполне самостоятельно, здравым бараньеголовьим умом, на весах истинной справедливости. Благодаря же английскому «принципу невмешательства», которого придерживалась «интеллигенция», общее согласие и единомыслие лишь изредка нарушалось посторонними замечаниями: о параличе, гниении печени и моровой язве, высказываемыми в виде пожеланий как тяжущимися, так и самими судьями.
Нужно полагать, что благодаря этому же неоценимому принципу все дела решались таким образом, что как выигравшая сторона, так и проигравшая должны были вносить известную и довольно значительную сумму «на канцелярию».
Это косвенно обеспечивало столь желательную в волостных учреждениях независимость войта и писаря, а прямым путем могло отучить народ от сутяжничества и тем поднять нравственность волости Баранья Голова до уровня, о котором тщетно мечтали философы XVIII века. Достойно внимания и то обстоятельство (впрочем, мы ни хвалить, ни порицать его не беремся), что Золзикевич записывал в книги только половину взимаемой на канцелярию суммы, в то время как другая половина предназначалась на «непредвиденные расходы», которые могли случиться у писаря, войта и гласного Гомулы.
Наконец, последовали уголовные дела, а потому судьи отдали приказание привести преступников и представить их пред лицом правосудия. Нет надобности прибавлять, что в волости Баранья Голова была принята новейшая и отвечающая последним требованиям цивилизации система келейного, или одиночного заключения. Существование этой «новейшей» карательной системы не подлежит никакому сомнению, что бы ни говорили злые языки. Еще и до сих пор в хлеву войта бараньеголовьей волости можно увидеть четыре загородки. Там сидели арестованные в полном одиночестве, ибо нельзя же принимать в расчет животных, о которых известная «Зоология для молодежи» говорит: «Свинья — это животное, справедливо так названное по причине ее неопрятности: природа лишила ее рогов, что может также служить доказательством ее целесообразности». Одним словом, арестованные сидели в таком обществе, которое не мешало им предаваться размышлениям о совершенных преступлениях и о средствах исправления.
Караульный незамедлительно отправился в уже известное нам здание одиночного заключения, и вскоре перед судом предстали не два, а точнее, двое преступников. Из этого читатель легко может заключить, какого деликатного свойства, какие сложные и глубоко психологические вопросы приходилось разрешать судьям бараньеголовьей волости. Дело было действительно в высшей степени тонкое. Некий Ромео, иначе Вах Рехнё, и некая Джульетта, иначе Васька Жабянка, служили у одного хозяина в батраках. И что тут скрывать: влюбились они друг в друга до того, что не могли жить один без другого, как Невазендех без Везендеха. Вскоре, однако, ревность вкралась в сердце Джульетты: однажды она заметила, что Ромео слишком долго беседует с дворовой девкой Ягной. С тех пор несчастная ждала лишь случая. В один прекрасный день, когда, по мнению Джульетты, Ромео вернулся слишком рано с поля и настойчиво стал требовать ужин, она решила с ним объясниться, причем они обменялись несколькими дюжинами тумаков и даже был пущен в ход уполовник. Следы того объяснения сохранились в виде синяков на идеальном лице Джульетты, а также на рассеченном, преисполненном мужского достоинства челе Ромео. Суду оставалось решить, кто из них прав,— следовательно, кто должен уплатить семьдесят пять копеек в виде вознаграждения как за любовную измену, так и за последствия ссоры.
Гнилое веяние Запада еще не успело растлить здоровый дух судей, а потому суд сперва дал возможность высказаться Ромео, который, держась за разбитый лоб, так начал свою речь:
— Вельможные судьи! Эта тварь уже давно не дает мне покоя. Пришел это я с поля и прошу дать поесть, а она мне: «Ты что же, говорит, собачий сын, а? Хозяин еще в поле, а ты, говорит, уже пришел? Тебе бы, говорит, только на печь завалиться да мне подмаргивать!» А я ей никогда и не подмаргивал; только как увидела она меня с Ягной, когда я помог ей ведра вытащить из колодца, так с тех пор на меня и взъелась. Швырнула это она мне чашку на стол, так что чуть вся моя похлебка не расплескалась, и поесть-то толком не дала: как пристала ко мне да как начала ругаться... «Ах ты, говорит, язычник, ах, изменник, отступник ты, викарий». Как сказала она мне это слово, так я ее по роже, но так, без злобы, а она меня уполовником по башке...
Тут уж идеальная Джульетта не стерпела, она сжала кулак и, сунув его под нос Ромео, пронзительно взвизгнула:
— Врешь, врешь! Все брешешь, собачий сын! — затем расплакалась и, обращаясь к судьям, закричала: — Вельможные судьи! Пожалейте вы меня, сироту несчастную! Не у колодца я его встретила с Ягной, чтоб им ослепнуть! Сама видела, как пошли они в рожь и там невесть сколько пробыли. Беспутный ты человек, говорю, что ж, говорю, ты мне брехал, будто уж до того меня любишь, что так бы и треснул кулаком! О, чтоб ты околел, чтоб у тебя язык колом встал! Тебя бы не уполовником, а шкворнем хватить! Ох, доля моя, доля! Солнце еще высоко, а он уж с поля возвращается, да еще жрать просит! Я ему этак вежливенько говорю: «Ты что, воровская рожа? Хозяин еще в поле, а ты уж домой пришел?» А викарием я его не обзывала, упаси бог! О, чтоб тебе...
В этом месте войт призвал обвиняемую к порядку, сделав ей замечание в следующей форме:
— Да заткнешь ли ты глотку, проклятая!
Наступила минутная тишина, во время которой суд обдумывал свой приговор. И ведь какая глубина проникновения в суть дела: к уплате семидесяти пяти копеек не была присуждена ни одна из сторон, но ради поддержания своего престижа, равно как и для острастки всем влюбленным в Бараньей Голове, суд приговорил обоих обвиняемых еще к двадцати четырем часам одиночного заключения, а также к уплате по рублю серебром на канцелярию.
«От Ваха Рехнё и Баськи Жабянки поступило на канцелярские расходы по пятьдесят копеек серебром»,— записал Золзикевич.
На этом заседание окончилось. Золзикевич встал и подтянул свои суконные песочного цвета брюки вверх, а фиолетовый жилет вниз. Гласные уже брались за шапки и кнуты, готовясь разойтись по домам, как вдруг дверь, плотно закрытая после вторжения поросят, распахнулась и на пороге показался мрачный, как ночь, Репа, а за ним его жена и Кручек.
Репиха была бледна как полотно; ее прелестные, тонкие черты выражали скорбь и смирение, а из больших черных глаз катились крупные слезы. Репа вошел смело, с высоко поднятой головой, но как только увидел суд в полном его составе, увидел «бляху» на войте, распятие, козлиную бородку и вздернутый нос на длинных ногах, он сразу потерял всю свою воинственность и довольно тихо произнес:
— Слава Иисусу.
— Во веки веков! — ответили хором гласные.
— Вам что здесь нужно? — грозно спросил войт, который сначала было растерялся, но скоро пришел в себя. — Какое у вас там дело? Подрались вы, что ли?
— Дайте им говорить,— неожиданно вмешался писарь.
— Уважаемые судьи! — начал Репа. — А чтоб вам...
— Погоди, погоди,— прервала его жена,— дай я скажу, а ты сиди смирно.
Она вытерла фартуком глаза и нос и дрожащим голосом начала рассказывать.
Но что же это? Куда же она пришла? Она пришла жаловаться на войта и писаря — к кому же? К тому же войту и писарю!
— Увели его,— говорила Репиха,— напоили, лес ему обещали, только бы расписался, он и расписался. Дали ему пятьдесят рублей, а он пьяный был и совсем не соображал, что себя продал и меня с мальчишкой. Пьяный он был, вельможные судьи, пьяный, как скотина! — продолжала она, заплакав. — Да ведь пьяный-то не в своем уме,— он сам не знает, что делает! Да ведь пьяному и в суде снисхождение оказывают, если кто подерется: дескать, пьяный не знал, что творил. Да что же это, господи! Да ведь трезвый-то не продался бы за пятьдесят рублей. Не дайте вы нас в обиду, люди добрые, пожалейте хоть дитя невинное! И куда я, несчастная, денусь, одна-одинешенька, без пего, без бедняги! Господь бог воздаст вам за нас, горемычных!