Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - Борис Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да он и не сомневался.
Даня провел в этом поезде четыре месяца, с апреля по август 1920 года, и провел их, откровенно говоря, как в тумане или бреду, однако чем дальше отдалялся он от них, тем больше эти четыре месяца походили на целую эпоху, в них был такой опыт жизни, который, с одной стороны, больше ему не пригодился, а с другой – определил ее навсегда, расчертив на две неравные половины. И после августа 1920 года в нем появился какой-то другой человек (чего ни в коем случае нельзя было, например, сказать о Миле), и этот другой человек, с одной стороны, был заперт на ключ, а ключ лежал в потайном ящичке, а ящичек открывался с секретом, а секрет был записан на клочке бумажки, а бумажка спрятана в портмоне, а портмоне лежало не там, где его можно было бы поискать, ах ты боже мой, ах какие сложности, какие страшные сложности; а с другой стороны, никогда больше не пробовал он на вкус этого бессмысленно-огромного степного солнца, или того ветра, который раскрывает тебя изнутри и потрошит, как селедку. И ты с этими выпотрошенными внутренностями идешь, предположим, на разведку, в чужие дома, где могут выстрелить в лицо, идешь ты покупать, предположим, сало, а что тебе в этом сале, разве можно отдать свою жизнь за сало, оказывается, можно. Впрочем, чего только не пришлось ему покупать и выменивать за эти четыре месяца – рояльные струны, господи боже ты мой, ну еще в Бердичеве, или в Жмеринке, ну там еще можно было достать эти рояльные струны вместе с настройщиком, там эти самые инструменты стояли в каждом втором доме у каждой уважающей себя еврейской мамы, но как было достать рояльные струны, предположим, в Авдеевке или Волновахе, это же уму непостижимо.
О том, что едет бешеный поезд, люди узнавали заранее, знали об остановке за полусутки до того, как сам командир принимал такое решение (а помимо начальника агитпоезда товарища Каневского был еще военный командир, товарищ Семенов, командовавший пулеметным расчетом и полувзводом красноармейцев), поэтому из всех окрестных сел, хуторов, станиц бежали, летели, мчались брички и подводы, в них кидали все, что попадалось под руку – и свое нажитое, и награбленное в брошенных имениях, и даже ненужное, совсем бросовое, зачем-то выменянное на базарах, предлагали даже нотные тетради: Брамс, Шуман, Берлиоз, Малер, знали, что везут рояльщика, пианистом почему-то не называли, и скрипачку. Вообще же предлагали все: свечи, мыло, туалетную воду, ну мать, ну скажи, укоризненно говорил Даня, ну зачем мне туалетная вода, так ты ж артисток везешь, милый, как же они без запаху, да у них своя, да какая своя, давно уж все небось вылили, бери, не пожалеешь, вспомнишь меня потом, свечи, керосин, часы, книги, патроны, бидоны спирта, кровати и прочая мебель, матрасы, консервы, табак, слушайте, а почему нас так редко грабят, спрашивал Миля, это не агитпоезд, а какой-то Клондайк, если вскрыть наш хозяйственный вагон, можно стать миллионером, а потому что мы везем особо ценный груз, говорил в ответ товарищ Семенов, я сейчас имею в виду не все это барахло, которое скоро обесценится, как только мы разобьем эту всемирную гниль и нечисть, а я имею в виду наши народные таланты. На остановках по вечерам товарищ Семенов опрокидывал в себя маленький стаканчик за маленьким стаканчиком, медицинский спирт он не употреблял, понимая его стратегическое значение, а требовал у Дани ежедневно включать в перечень необходимых продуктов деревенский самогон, который, несмотря на войну и разруху, местные жители гнали исправно, причем все больше и больше – и вот потому, что мы везем такой ценный груз, начальство нас бережет и агитпоезд идет, чтоб вы знали, товарищи, под прикрытием, и справа и слева от нас следуют соответствующие войсковые части, и машинист от них отставать не должен.
Обмены, а верней, как правильно было их называть, торгово-обменные операции, которые ежедневно совершал Даня на всех этих стихийных базарах, что возникали на остановках бешеного поезда, были для него, между тем, глубоко загадочной субстанцией, алгеброй, алхимией, он порой отказывался понимать их логику, их потайной смысл, почему, к примеру, скромный рулон теплого шинельного сукна стоит, как огромный ящик свечей. Но приданный ему в помощь рядовой боец Цыба все понимал и все мог объяснить: понимаете, Даниил Владимирович, говорил он лениво, ну как же вот вам сказать, конечно, свечей много, а сукна мало, но оно же лежать будет, и его опять можно сменять, а свечи что, свечи разойдутся или слипнутся, это товар легкий, ненадежный, горючий, одно слово, свечи. Когда Цыба впервые предложил купить ему морфий, Даня сначала даже не понял, о чем идет речь, и Цыба принялся объяснять: ну вот если ранют у нас кого и придется лазарет организовывать, доктор-то в поезде у нас есть, марля-то у нас есть, порошки есть, инструменты со шприцами у нас есть, а морфия-то у нас нет, а если ногу резать придется, господи боже ты мой, но кому же и когда тут придется резать ногу, а вот не знаю, но надо купить.
Сухой горячий ветер кружил, бывало, голову так, что иногда Даня забывал о том, где он и что он, и вся вселенная была масштабом этого существования, со светящимся золотистым краем, с лиловым горизонтом и горькой пылью на зубах, и было только, конечно, очень странно, что приходится заботиться о таких мелочах, как пресловутый морфий, но приходилось. Запах чабреца, оружейного масла и пороха, вообще все запахи, которые проникли в него внезапно, однажды, и уже не уходили, никогда прежде он не ощущал их в таком количестве. Ай-яй-яй, товарищ Даниил Владимирович, говорил ему товарищ Цыба, вам, видать, головку-то напекло, вы уж фуражечку-то не забывайте надевать, пусть и путейская, не военная, а все равно голову бережет.
Рояль скатывали по настилу шесть человек, приходилось просить красноармейцев у товарища Семенова, но они уже знали, ставили винтовки в шалашик, скидывали гимнастерки – и волокли вниз, нежно волокли и бережно, поскольку вещь хрупкая, затем ухватившись ремнями и поплевав на руки, ставили на подводу, чтобы вечером товарищ Боровиц мог сыграть для народа сонату Шуберта или, например, его же, Шуберта, Песню мельника, а есть тут мельник, весело спросил однажды Миля перед исполнением номера, который всегда шел на бис, был, да расстреляли недавно, лениво ответили ему из толпы, и больше он ничего такого не спрашивал. Товарищ Боровиц был 17-летним пацаном, таким же гениальным, как Миля, но в несколько другой области, нот с собой не возил и не репетировал, все вещи знал наизусть, иногда добавляя в программу даже что-то новое, на публику старался не смотреть, наверное, ему было страшно, только очень просил, буквально умолял, чтобы по возможности концерты происходили не в хатах, не в клубах, а на свежем воздухе, если нет дождя, ливня, града, и даже то, что инструмент слегка отсыревал на вечерней зорьке, его нимало не смущало. Ну они в дровяной склад набьются и им неудобно, а потом, я слышу их разговоры, они же не могут не говорить, и главное, запах, у меня голова кружится.
Начальник агитпоезда Миля Каневский шел Боровицу навстречу, а Семенов этого не одобрял, ну послушайте, говорил он, товарищ Каневский, ну вот драматические артисты, они же не выкобениваются, они целый день стучат молотками, сооружают задник, учат роли, что вы носитесь с этим Боровицем, он что у вас, выпускник консерватории, обычный самоучка, таких в Бердичеве пруд пруди, я уж не говорю о Лидии Ивановне, вот женщина, вот сознательный товарищ, она, если надо, и на бруствере перед атакой сыграет, скрипачка Лидия Ивановна была его мечтой, возможно, он даже хотел бы на ней жениться, если бы уже не был женат, но она держала себя строго, ходила в длинной юбке, улыбалась виновато, но сдержанно, всем шуткам молчала и всем вопросам давала дельный ответ, лицо ее было бронзовым и веснушчатым, что не мешало классической внешности. Лидия Ивановна волосы моет, шепотом говорил Семенов, и в это время никакой начальник агитпоезда, или уж тем более его заместитель по административно-хозяйственной части не мог проникнуть в штабной вагон, красноармеец с примкнутым штыком охранял эту священную процедуру, что создавало определенные неудобства, поскольку мыла волосы Лидия Ивановна часа по два. Сыграйте «Лунную», негромко просил Даня Каневский рояльщика Боровица, если видел, что на площади собралось человек пятьсот народу, бывало и такое, люди шли и шли, порой из дальних хуторов, верст по десять, и хотелось, чтобы рояль, стоявший на возвышении, и артисты в ярких хламидах, и Лидия Ивановна с вымытыми волосами – ничто не обмануло их ожиданий, но Боровиц упрямо не соглашался и упрямо играл самые сложные вещи: си-минорную Листа, фантазии Шумана, этюды Скрябина и Дебюсси. Крестьяне терпеливо ждали, когда же произойдет то, ради чего их сюда позвали, и чудо происходило, на какой-то особо пронзительной ноте, когда смешной мальчик Боровиц закидывал голову далеко назад и замирал, слушая, как звук уходит туда, за деревню, в степь, крестьяне тоже замирали и тоже слушали.