Целомудрие - Николай Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ведь там девочки купаются, зачем же туда? — сказал он. Никогда он здесь ранее не ходил.
— Вот еще! — равнодушно возразил Гриша и запихал в карманы еще несколько черепков. — Вот невидаль, девчонки! — Голос его был полон такого презрения, что Павел нахмурился. — Они будут целый день полоскаться, так мы и будем их ждать?. Нет, я их выгоню! — Он пошел к воде решительным шагом.
— Девоньки, девоньки, барчата идут! — завизжали в канаве пестрые смеющиеся голоса, и одни из купавшихся присели в воде по шею, а другие, которые уже вылезли, частью бросились в кусты, частью торопливо принялись надевать на берегу рубашки.
И тут Павлик впервые увидел тело девочки. В испуге стремилась она надеть на себя сорочку, а прилипшая холстина завернулась на теле и не спускалась вниз. С жутким стыдом и вниманием смотрел он на это белое тело, неизвестное и странное. Лица ее не было видно, потому что девочка все старалась надеть свернутую в кольцо сорочку; тонкие руки ее были подняты над головою, но все остальное, загадочно блестевшее, показалось Павлику, при мгновенно брошенном взгляде, таким непохожим, что в голове жутко мелькнуло: «Пашка права!»
Ему было стыдно, чрезвычайно стыдно, все лицо его покрыли тени стыда, и, однако, проходя дальше, он все же не смог удержаться и. весь стыдящийся, обернулся опять и снова увидел, что девочка так и не может набросить на мокрое тело рубашку и что тело ее непохожее, совсем непохожее, особенно жутко разнившееся у бедер.
Павлик вздрогнул, смутился: в лицо ему, прямо в глаза, брызнули холодные струи. Он отступил, увидел, что Гриша швыряет в девок землею, а те, привстав в канаве, вдруг с криком и смехом начали плескать в обоих струями воды, и мгновенно вся куртка Павлика была залита водою, пришлось снова сломя голову бежать.
— Ах вы халды! Ах халды! — хохоча во все горло, кричал Гриша. Коломянковая блуза его намокла от воды и сделалась темно-серой, по всему лицу текли струйки, а Павлику не было смешно: образ впервые увиденной им голой девушки стоял перед ним, наполняя сердце непонятной тревогой, страхом и стыдом.
66Теперь он мог уже отчасти представлять себе Пашку и даже кузину Лину, и сознание этого наполняло его ужасом.
О Пашке много не думалось: Пашка не привлекала; а вот кузиночка Лина казалась чем-то священным, особенным, милым, хрупким и неизвестным, и, однако же, Павлик теперь мог догадываться, какая она.
Одну девушку Павел увидел перед собой обнаженной. Теперь, закрыв глаза, он мог увидеть перед собой нагою и Лину, Линочку, эту изящную, красивую, капризную Линочку с двумя пепельными косами, которая казалась ему всего вчера божеством.
Никогда еще не западавшие в голову мысли наполняют сердце Павлика.
На Лине было платьице, прелестное, как она сама; но ведь вечером, ночью, она же снимала это платье, как все люди, и ложилась в постель. Павлик никогда раньше не думал о том, что Лина ложится в постель и перед этим раздевается; не думал даже тогда, когда она жаловалась ему, что порою ее раздевает, после куклы Марьи Михайловны, кадет Гриша; тогда сердце его было полно негодованием, отчего же теперь наполняется оно каким-то новым чувством?
До сих нор он ни разу не подумал о том, какая Лина без рубашки, почему же такие мысли западают в голову сейчас? Павлик сдавливает себе виски, стискивает зубы и тихо стонет.
Подле него, фыркая, как кошка, купается Гриша. Вот Павлик видел, как он перед ним раздевался, и ему не стало от этого ни страшно, ни стыдно. Но если бы здесь раздевалась Линочка? Что было бы с ним?.. Он убежал бы прочь, быть может, заплакал, во всяком случае, он бежал бы без оглядки тысячу верст… Значит, в самом деле было что-то особенное, разное, что разнило его и Лину. И, очевидно, было нехорошее, потому что ему было смертельно неловко. Но что это, что оно, такое разнос и нехорошее, в чем?
— И напрасно ты, сударь мой, не купаешься! — гогоча от удовольствия, кричит ему с канавы кадет.
Теперь он плывет на спине, плавно крутя руками, и все тело его на поверхности воды такое спокойное, белое, знакомое, что не смущает ничуть. А если б перед ним лежала так Линочка? А что. если б так перед ним была Тася? Павлик всплескивает руками. Да, да, Тася, та единственная Тася, которую он встретил в городе на праздниках, которую любит и которую совсем забыл?.. «Ведь я же люблю ее! — кричит он беззвучно. — Я люблю ее, одну на свете, люблю и буду любить всегда!» Странная, дотоле неизвестная дрожь вдруг потрясает тело Павлика. Дрожь начинается в груди, потом переходит вниз, и начинают дрожать и подламываются ноги, он садится, а теперь дрожат руки, и зубы щелкают точно в лихорадке: «Бр… бр… бр…» И какое-то сладкое замирание, почти судорога, проплывает по телу. «Тася! Тася!»
— Говорю тебе, разденься и подплывай! — кричит, плескаясь, Гриша
«Да, вот какое-то замирание, точно мрет сердце, точно его кто то щекочет… И жутко и странно, и поддается дрожи все тело, и не похожа ни на что. и… приятно… Да, приятно, как это ни страшно признать».
— Иди же иди! — зовет Гриша.
— Что, что? — спрашивает Павлик и смеется в какой-то расслабляющей сладкосудорожной дрожи. Зубы его вдруг тесно сжались. — Что ты, что? — едва может выговорить он.
— Э, размазня! Тебя надо бы в корпус…
И опять встает перед глазами видение: девушка с топким, белым, странным, дотоле невиданным телом, без головы.
— Иди же, последний раз говорю, а то сейчас оденусь!
Павлик все сидит, все дрожит и думает, и гак зыбко и страшно и расслабленно в его теле, точно он возил на себе целый день тяжести и теперь отдыхает. Он пытается согнуть пальцы, пальцы не движутся; в них никакой нет силы; пытается сжать кулак, и сладко, безвольно ослабли все мускулы, и приятная утомленность, от которой хочется дрожать, стуча о зубами и смеяться, охватывает душу. Он же совсем бессилен, он ничего не весит, он не может сжать пальцы, теперь бы заснуть.
— Ну, уж и трусишка ты, трусишка! — говорит ему вылезший из воды посиневший Гриша. Он тоже щелкает зубами, но щелкает от холода, крепко, мужественно, как здоровая собака: гам! гам! — и все лицо его здоровое, и тело грубое, с кое-где пробивающимися волосками. — Неужели ты боялся раздеваться потому, что девчонки были?
— Нет, я не потому, — тихонько отвечает Павлик и загадочно-жалобно улыбается. — Я совсем не потому… я… — Странное признание почти готово сорваться с губ Павла, но он вовремя сдерживается, отходит в сторонку и, оправляя высохшую на солнце рубашку, говорит: — Нет, я просто раздумал купаться, я вовсе не хочу.
Смотрит, к нему вновь возвращается сила. Странный припадок миновал. Он может снова сжать пальцы, может сжать руку в кулак, и ноги уже не дрожат.
«Что же это было? Что было?» — в недоумении думает он. И тайное беспричинное ощущение стыда и отчаяния прокрадывается в сердце.
67После обеда все взрослые и невзрослые отправились гулять на мельничную плотину.
Пошла даже тетка Анфиса, которая никуда обычно не ходила. Она ездила лишь только в церковь да к благочинному на своей хромоногой лошади Буром, и то, что она собралась прогуляться пешком, было событием большой важности.
Ввиду променада тетка Анфа решилась и принарядиться. Вместо неизменного капота она облеклась в шумящее оранжевое шелковое платье и на плечи накинула накидку из тарлатана, которая отливала за давностью всеми цветами, как спина старого окуня. В руках у тетки блистал громадный ярко-красный зонт с утиной головой.
Давненько не хаживала я на мельницу, там мой кум Прокофий Елисеевич живет, объяснила она бабушке Ольховской причину своей парадности и пошла впереди всех, ковыляя на толстых ногах, сама похожая на жирную громадную утку.
Александра Дмитриевна шла с мамой Павлика, Гриша, но обыкновению, не шел, а бегал по сторонам, скакал через канавы и встречные заборы, и Павлу необходимо было идти подле кузины.
Смутно и совестно было на сердце. То, что увидел он на купанье, темнило душу, не позволяло глядеть Линочке в глаза. Да и она сердилась или была недовольна… Это так полагалось, Павел не мог теперь обижаться; он скорее доволен был, что Линочка — другая, так принижало его перед нею то, что он узнал.
Точно другая была теперь перед ним эта самая Лина. Из таинственной, полной неизъяснимой тайны она вдруг сделалась известной. Поглядывал на нее искоса Павлик; конечно, она была так же недосягаема, так же священна, как прежде, даже еще священнее, потому что Павел ушел, но все же как-то сразу стало известным, что Линочка — человек. Закрыв глаза, можно было видеть, что там, где у Линочки были рукава, под платьем были такие же, как у встреченной девочки, руки; и грудь у нее должна была находиться под бантом этой кофточки, а если… если, например, закрытый взгляд опустить (открытым держать его было стыдно), можно бы было увидеть, какая Лина и ниже… например, ноги ее. Они были одеты в чулки, и крошечные туфельки ступали подле ног Павла. Но если бы… если припомнить, как стояла перед ним у канавы девушка с завернувшейся на голове сорочкой, которую она силилась надеть, можно было бы приблизительно представить себе, какие ноги были у Линочки вообще, и от этого по сердцу тяжко прокатывается стыд.