Оправдание Шекспира - Марина Дмитриевна Литвинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идет и, махнувши рукою,
В обратный пускается путь.
Пушкинское мажорное звучание отличается от лермонтовского минорного, как запахи цветов, краски неба.
А сравните Полтавскую битву Пушкина с лермонтовским «Бородино». И вас пронзит ощущение равно великих талантов и разница творческой личности, поэтической манеры и, конечно, (это, наверное, главное) – разница душевного склада.
Поэты абсолютно индивидуальны, что бы вы ни взяли: любовную лирику или пейзажную. Вот последнее четверостишие «Когда волнуется желтеющая нива…»: Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, –
И счастье я могу увидеть на земле,
Ив небесах я вижу Бога.
(1837)
Сравните его с пушкинским:
«…Вновь я посетил тот уголок земли, / где я провел изгнанником два года незаметных… Но около корней их устарелых…/ теперь младая роща разрослалсь…»
И окончание:
Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! не я
Увижу твой могучий поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь
От глаз прохожего. Но пусть мой внук
Услышит ваш приветный шум, когда,
С приятельской беседы возвращаясь,
Приятных и веселых мыслей полон,
Пройдет он мимо вас во мраке ночи
И обо мне вспомянет.
(1835)
Мажорный, монументальный, пусть и лирический, и, конечно, глубоко личный тон Пушкина, и минорный, печальный, романтический и тоже глубоко личный – Лермонтова.
Хотя временна'я разница между поэтами невелика, слышно большее тяготение пушкинского стиха к державинскому. Через два года после обращения к «младому племени» Пушкина не стало…
«Да, хорошо уснуть на заре… после длинной ненастной ночи с полной верой, что настанет чудесный день» [114]. О Лермонтове такого не скажешь.
Мог бы Лермонтов написать «Сказку о царе Салтане»? Нет, конечно. Зато он написал «Песню о купце Калашникове». Поэзия Пушкина, его поэтический взгляд, при всей драматичности времени, что он ощущал умом и сердцем, не лишены устремленности в будущее. Поэзия же Лермонтова пропитана трагическим ощущением действительности, и это проявляется в выборе трагических событий прошлого. Вся его жизнь только укрепляла это мироощущение. Гибель Пушкина была, наверное, пиком этого мироощущения: «Но есть и Божий суд, наперсники разврата!… Он не доступен звону злата, и мысли и дела он знает наперед». Я привела эти пространные выдержки, чтобы читатель наглядно убедился, как несхож авторский почерк великих поэтов и как их роднят ценности. И поэтому у сторонников группового авторства, как теперь говорят, «нет никакого шанса».
Вот печатаю на современнейшем пишущем механизме стихи Пушкина и Лермонтова, и видится мне пушкинское гусиное перо, старинная чернильница, – и такая тоска по старому времени. Да, кажется, перевалило человечество хребет, отделяющий технологический прогресс от технологического регресса. (Гусиным пером писал и Шекспир.) И теперь нас, оснащенных электронными средствами накопления и передачи информации, не соблазнит чистый белый лист бумаги, не обрадует обоняние кипарисовый запах карандаша. Мы забываем собственный почерк, утешают нас не живые пейзажи, а телеэкранные.
КОРОТКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
«Гений обыкновенно опростодушен, с великим характером, всегда откровенным».
А.С. Пушкин
У гениальных поэтов есть и общее – среди героев их произведений нет вульгарных завистников, крохоборов, стяжателей, лихоимцев, завидующих материальным благам, словом, представителей третьего сословия в худшем его проявлении, как если бы для поэтических гениев, имеющих прямой выход в космос, это отребье человечества и вовсе не существовало. Их всех объединяют одни и те же вечные ценности.
В Америке лет десять или пятнадцать назад вышла книга «Психология гениального творчества». Я узнала о ней, случайно прочитав, будучи в Нью-Йорке, статью в воскресном литературном приложении к «Нью-Йорк Таймс». Автора не запомнила, хотя понимала, что мне эта книга может очень понадобиться. Теперь вот приходится самой размышлять над этим, что, конечно, плохо: психология – это наука, имеющая свои закономерности, которые надо знать. Но две трети века жизни, почти две трети чтения хороших книг, полвека работы со студентами даром не проходят. И наблюдения в конце концов обрели если не признак закономерности, то, во всяком случае, позволяют сделать какие-то выводы, представляющиеся мне достаточно верными.
Краеугольный камень в моей оценке творческой линии гения – замечательные слова А.С. Пушкина: «Тонкость (хитрость, ловкачество) не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки. Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным» [115].
Пушкин, конечно, включал и себя в этот разряд людей, ощущал свою непохожесть на многих других. Тут есть еще одно обстоятельство: он по рождению принадлежал к благородному сословию и жил во времена, когда в России были живы аристократические ценности, то, что по-английски в эпоху Шекспира называлось «valour» и еще (тогда синоним) «vertue» (доблесть, честь, благородство; думаю, что ни один мужчина нынешнего английского высшего сословия не обладает этим свойством характера – рыцарским благородством, как оно понималось в шекспировское время), хотя уже тогда в России крапивное семя чиновничества дало убийственные всходы, да и придворные, по большей части, мало чем отличались в рассуждении коварства и глупости от придворных в царствование Тюдоров.
Пушкин назвал чисто личностные черты. Они относятся к гениям и в науке, и в искусстве. Возьмите Эйнштейна, Швейцера, Рихтера, Сент-Экзюпери, Толстого, Лермонтова, Достоевского или Байрона – англичанам так будет понятнее. Могли они быть ростовщиками и откупщиками? Никогда. Это все люди «обыкновенно простодушные и с великим характером, всегда откровенным». И отличаются они только степенью наличия в характере страстей. Поэтам и писателям великие страсти не просто свойственны, они – необходимы, страсть ученых – поиск научной истины.
Не могу не остановиться на Рихтере. Судьбе было угодно распорядиться, чтобы моя жизнь по касательной прошла близ многих замечательных людей. Так я, поздоровавшись за руку, провела с четверть часа у голицынского Дома творчества с Шульгиным, человеком, который принимал отречение последнего русского царя в специально оборудованном царском вагоне. Как сейчас вижу его неулыбающееся лицо, высокую, сухопарую фигуру, одетую в серое длинное пальто. Помню дочь Марины Цветаевой, Ариадну, у которой на лице тоже никогда не замечала теплой улыбки, хотя мы часто с ней дружелюбно беседовали (никогда о матери). И она подарила нам первый