Искупление: Повесть о Петре Кропоткине - Алексей Шеметов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рогачев тоже в Москве?
— Да, здесь. Ты Порфирия Войнаральского знаешь?
— Тот якобинец, который приезжал в Петербург за фосфором, чтоб поджигать помещичьи усадьбы?
— Тот самый. Он действительно якобинец. Во многом расходится с нами, но поход в народ не только поддерживает, но и начинает его организовывать. Он ведь служит мировым судьей в Пензенской губернии. Рогачева пристраивает письмоводителем. Обоих нас снабдил паспортами. Я отныне не Кравчинский, а Свиридов.
— Ну, а как ваша работа в деревнях?
— Пилить дрова, Петр, гораздо легче, чем пропагандировать. Крестьян всколыхнуть нелегко. Но нам все же удалось некоторых расшевелить. Мы и под арестом ухитрились агитировать. Читали в каждой избе Евангелие и разъясняли. В нем ведь много подходящих для нас стихов, особенно в Нагорной проповеди. «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся». Какой простор для толкования! «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное». Слово «небесное» мы упускали.
— Но это же подтасовка, — сказал Кропоткин. — Обман.
— Какой обман? Христианское учение — социалистическое. Они расходятся с нами лишь в путях. Их путь — смирение и любовь ко всем, а наш — революция и любовь только к братьям труда.
— Да, Сергей, ты попал, очевидно, под влияние Ламенне, когда переводил и перекраивал его «Слова верующего».
— Коль попал бы под влияние, так не перекраивал бы. Нет, дружище, я не за христианский социализм, но понимаешь ли ты, что проповедовать открыто революцию в деревне почти невозможно. Те же мужики могут свести тебя к становому приставу. Вот и пришлось хитрить, толковать на свой лад Евангелие.
— Нет, хитрить перед народом и обманывать его непростительно. Революция — это правда, и если мы будем отступать от правды, то исказится и сама революция, и тот социальный строй, который она породит.
Горничная принесла кофе.
— Ладно, святой Петр, давай-ка выпьем кофе да пойдем к Алексеевой.
— Как ты узнал о моем приезде?
— Батюшкова сказала.
— Что это за госпожа Алексеева?
— Член нашего московского отделения. Жена богатого тамбовского помещика. Организует тут вместе с Войнаральским сапожную мастерскую, сама учится сапожному ремеслу.
— Оригинальная, должно быть, женщина?
— А вот увидишь.
Олимпиада Григорьевна Алексеева снимала в гостинице роскошный салон. Просторные комнаты, бухарские ковры, мягкие штофные диваны и кресла, в гостиной — рояль Бехштейна. Салон был уже полон людей. Среди москвичей Кропоткин встретил здесь петербургских друзей — Клеменца и Рогачева.
Петербуржца сразу усадили за стол, окружили. Стол был уставлен бутылками, бокалами. Напоказ, конечно. Маскировка. Но хозяйка наполнила один бокал мадерой и поднесла его приезжему. И встала перед ним, скрестив руки, высокая, поразительно стройная, в бордовом бархатном платье, туго стягивающем стан и падающем на ковер классическими складками. Вот такой была, должно быть, госпожа Ролан, подумал почему-то Кропоткин. Кто знает, может быть, и эта Олимпиада в дни грядущей революции станет жирондисткой, обратит свой салон в штаб борьбы с якобинцами, взойдет потом на помост гильотины величавой героиней и крикнет трагически: «Какие преступления совершаются во имя свободы!» Нет, гильотину русская революция не повторит, но без столкновений революционеров между собою, пожалуй, не обойдется. Теперь-то мы все едины. Хоть и спорим, в чем-то расходимся, но идем все вместе, а революция наверняка рассортирует нас.
Кропоткин, отпив глоток, поставил бокал на стол.
— Ну, доложите, Петр Алексеевич, каково там у вас положение, — сказал Войнаральский.
Кропоткин знал, что этот якобинец, не состоящий в их обществе, отбыл вятскую ссылку и лишь недавно освободился из-под гласного надзора, а теперь, будучи мировым судьей в Городищенском уезде, разъезжает по губерниям, пытается установить связь с разными революционными кружками, часто бывает в Москве и намерен организовать здесь не только мастерские, но и выпуск революционных брошюр — в типографии, уже приобретенной Ипполитом Мышкиным.
— Петербургский центр нашего общества на грани гибели, — сказал Кропоткин.
И он сообщил о последних арестах, о том, что оставшиеся на воле не прекращают своего дела, но Третье отделение в любой момент может их прихлопнуть.
— Мне поручено передать вам, чтоб вы подготовились принять главное дело на себя, но вы, кажется, уже готовы к этому, — заключил он. — Я вижу здесь петербуржцев, наших лучших товарищей, хорошо знающих все дела общества, его направление, его программу. Наш центр перемещается в первопрестольную.
ГЛАВА 19
Скоро он вернулся в Петербург. С Николаевского вокзала поехал на конке прямо на Выборгскую. Было раннее утро, но в квартире Кувшинской друзья уже сидели при свете лампы за чаем. Их было (вот радость!) четверо. Вернулся из-за границы Куприянов, переправивший туда литератора Ткачева. Вышла на волю Люба Корнилова, жена Сердюкова. Она снова взяла на себя связь с Третьим отделением и успела получить через знакомого жандарма письмо от Сони Перовской. Теперь выяснилось, что январскому разгрому начало положил декабрьский арест Ярцева, успевшего передать свое андрюшинское имение крестьянам, но не успевшего уйти с проповедями в какую-нибудь дальнюю губернию. Ярцев, прижатый к стене, выдал знакомых ему «чайковцев». И в первую очередь — новоторжского учителя Леонида Попова, а Ленечка, когда везли его в Торжок, упросил сопровождающего его жандарма (!) передать записку петербургским друзьям. Перовская прочла эту записку в кабинете следователя. Ленечка просил друзей простить ему знакомство с Ярцевым. Простить или передать ему яду. Каясь в своей ошибке, в доверии Ярцеву, он тут же совершал другую — доверял незнакомому жандарму!
— У Попова взяли адресную книжку, — сказала Люба.
— Не надо было отпускать его в уезд, — сказала Кувшинская.
— Так он же поехал искать настоящее дело и все-таки нашел его, — сказал Кропоткин, вспомнив тот вечер, когда Ленечка, подавленный тоской по Ларисе Синегуб, выслушав совет выехать временно из Петербурга, вдруг рванулся к «настоящей революционной деятельности». «В Торжок! В Торжок!»
— Ладно, чего уж теперь, — сказал Сердюков. — Как Москва?
— Москва закипает, готовится к весеннему походу в народ.
Он рассказал о своих встречах с петербуржцами, москвичами и приезжающими из провинций.
— Прекрасно! — вскрикнул Сердюков. — Наши войска наступают. Уцелеть бы нам здесь до весенней кампании… Мы решили тут принять в общество новых товарищей, Петр Алексеевич. Василия Перовского, Сониного брата, и Эндаурова. Ты ведь их знаешь. Как думаешь, готовы они к нашим делам?
— Вполне.
— Поезжай сейчас к ним в Технологический институт. Нам нельзя там появляться. Ты вне подозрения. Князь, известный ученый. Чистейший паспорт. В показаниях Ярцева и в записке Попова, как сообщает Перовская, не упоминаешься. Сообщи им о нашем решении. Завтра в восемь вечера пускай придут в трактирчик «Белая лебедь», оттуда я поведу их за Невскую заставу, к Петру Алексееву.
— Анатолий, уезжай в Москву, — сказал Кропоткин, — Войнаральский достанет тебе паспорт. Ты на поруках, тебя в любую минуту могут вернуть в камеру.
— Нет, я петербургского дела не оставлю. Пускай и погибну здесь, зато подготовлю настоящих заводских пропагандистов. Пятеро — десятеро рабочих сделают больше, чем один я.
— Но ты уж их подготовил к делу, зачем же еще оставаться на какой-нибудь месяц? Чтоб потом погибнуть?
— Не уговаривай, Петр. Поезжай, поезжай в институт.
И Кропоткин поехал.
Огромное здание института уже вобрало в себя тысячную толпу, кишащую муравейником. Лекции еще не начались, и всюду — в сенях, у раздевальной, в коридорах, в открытых аудиториях — кишели, роились, сбивались в кучки, галдели, спорили или таинственно о чем-то сговаривались студенты. Кропоткин, раздевшись, бродил среди этих толп, высматривая Перовского и Эндаурова. Наблюдал, ни с кем не вступая в разговор. Вот таким же посторонним он чувствовал себя среди шумной университетской братии, пока не познакомился там с Клеменцем и Чайковским. Все студенты университета были на пять — семь лет младше его, и ему, исколесившему страну от Балтики до Охотского моря, познавшему жизнь народа, неинтересно было слушать пылкие, высокопарные и наивные разговоры о России, о честном служении ей, о высоком назначении науки, о просвещении темного народа. Технологи меньше витийствовали, вели себя проще, выглядели подчеркнуто буднично, почти все в грубых высоких сапогах, в серых и синих блузах, подпоясанных узкими ремнями. С улицы входили в плохоньких шинелях, в фуражках с зелеными околышами, какие носили только студенты-технологи.