Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напротив нашего дома на Шестой линии – церковный садик. В маленькой, не лишённой изящества церкви была какая-то мастерская. Кружусь по дорожке, обхожу садик вдоль забора – с кем? Кажется, вспомнить сейчас, о чём-почему,– и та жизнь сомкнётся с этой. Ложная непрерывность, в которой складываются минуты. А на самом деле, есть только эти обрывки, лоскутки. Где-то ходят девочки по садовой дорожке, а что я про них знаю?
А что знаю – выцвело, превратилось в пыльную запись, пересказано тысячу раз.
У мамы зимой чёрная старая шуба и голубой шерстяной берет. Над школой луна. Мама со знанием дела говорит нам, что по вечерам в школе учатся собаки. Мы живём в коммуналке, поэтому у нас собаки нет.
Включите звук!
Двор-колодец, телефонов нет, и как в деревню – со дна на пятый этаж – Ленаааааа.
Всё это тактильное, обонятельное, всё это потроганное, замусоленное – где оно теперь? Вот ведь чего не постичь – что не выйти к тем девочкам, в те комнаты. И жизнь их хрупка, потому что мы их – забываем. Живёшь и забываешь. Выключают звук. И остаётся круженье по саду. Собственно, огромная часть искусства по сути ностальгична,– выведение в слова, в музыку – опыта, памяти. Как известно, и таракана без любви не изучишь – значит, и в памяти о прошлом – сначала любовь – почти к любому прошлому – кривому, убогому, к себе самому, входящему в эти серые магазины, в которых ничего нет. И подарком случайно найденная улочка за Лионским вокзалом – маленькие домики, садики-огородики, лопух,– в домиках живут в городе деревенской жизнью, бельё по-итальянски сушат на балконах, а в некоторых домишках мелкие типографии, контора по дублированию фильмов – кажется, каждое из заведений за окном с вывеской,– помещается в одной комнате.
По сути вопроса – лучший ответ – «галоши счастья» – удивительно, что Андресен, слащавый богобоязненный Андерсен – иногда поднимается до мудрости. А в искусстве – без галош счастья – никуда – из помнить и ненавидеть – без источника любви,– рождается только чернуха.
Как-то поставили в машине старую запись Никитиных, где они поют – что-то лучше, что-то хуже – самые разные стихи. Я «детей юга» всегда любила, но, удивительным образом, читала, видимо, не вчитываясь, особенно не задумываясь. А тут вдруг осознала, о чём это. Проверила, когда написано – да, конечно, в 58 году, поздний Эренбург... Оттепель. Я к Илье Григорьевичу всегда относилась хорошо, прощала ему и то, что он хитрый еврей-царедворец, и враньё и недоговорённость в «Люди. Годы. Жизнь», и неталантливость «Падения Парижа» – за «Хулио Хуренито», за «Улицу Ищи полдень», за «Фому неверного», ещё за какие-то стихи, да и человеческая симпатичность, не говоря уж об уме, всегда проглядывала. И даже в безобразном «Падении Парижа» нежность к городу пронзительная. А тут, посмотрев новыми глазами на «детей юга», я через всё его царедворство, через всю его удачливость, так остро ощутила эту тоску свободного человека в железных клешнях двадцатого века...
Да разве могут дети юга,
Где розы плещут в декабре,
Где не разыщешь слова «вьюга».
Ни в памяти, ни в словаре,
Да разве там, где небо сине
И не слиняет ни на час,
Где испокон веков поныне
Все то же лето тешит глаз,
Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода,
Что даже не было печали,
Но только гордость и беда.
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зеленые весны.
У Улицкой есть рассказ о пуделе Ирины Эренбург. Улицкая, естественно, никого по имени не называет, но там всё ясно. Во время войны пуделю пришла повестка в военкомат. И Ирина повела его на призывной пункт. Разговорилась в очереди со стариком с овчаркой. Сказала ему, что не понимает, чем её пудель может быть полезен – ведь ему не стащить раненого. Старик посмотрел сочувственно и ответил, что на небольших собак надевают сумки со взрывчаткой и посылают их под танки.
Ирина встала и ушла, и прятала пуделя всю войну у подруги... И приезжавший отец посмеивался и звал его «наш дезертир».
И пудель прожил очень долгую жизнь, и пережил не вернувшегося с фронта мужа Ирины, и Эренбурга пережил, и похоронен на холмике в Переделкино...
Есть люди с ностальгией о войне – об этом у Солженицына в «Круге», по крайней мере, в первой версии, очень хорошо – про то, что для Щагова вершиной жизни стала война, а для Нержина (самого Солженицына) – тюрьма. И по тем же причинам он описывает неплохой день в жизни Ивана Денисовича – такой, который вспомнится со словами – всюду жизнь.
Сначала был «Иван Денисович». Не помню только, в изъятой из библиотек «роман-газете», или в «Новом мире».
Наверно, я тогда училась классе в 8-ом. А в десятом классе к экзамену по устной литературе готовились по билетам. Мы с подругой Олей собирались по Ивану Денисовичу «раскрывать тему труда». Год был 71-ый. На наше счастье и на счастье нашей учительницы ни мне, ни Оле этот вопрос не достался.
Одна родительская знакомая рассказала, что в Москве в дом, где она гостила, как-то по делу зашёл кавторанг. Все знали кавторанга из «Ивана Денисовича». И услышать, что кто-то вправду его видел, было очень приятно.
Потом «Матрёнин двор», «Случай на станции Кречетовка». И наконец «Круг» – перефотографированный – 4 страницы на листе А4. Папа читал его вслух по вечерам – маме, мне, Оле, её папе. Я до сих пор помню «Круг» остро и отчётливо, перечитывала его много раз в 10 классе, на первом курсе. В течение пары лет это была главная книга. Учебник. Герои «Круга» – родные и близкие, поведение их примерялось на себя. И когда мой московский дядя, к которому я раз в год ездила в гости и не возвращалась без новых книг или хоть имён, говорил, что Солженицын о любви пишет евнуховато, я вспоминала Симочку и таяла, и не соглашалась. А дядя ухмылялся – «ну, ты этого ещё понять не можешь».
Уже в эмиграции я перечитала переписанный «Круг», теперешнюю версию – и тихо завыла. От той любимой книги не осталось и следа. Чужое лицо. Иннокентий спасал врача, а не поставлял шпионские сведения!!! А рассуждения о русской живописи, о том, что в ней был не только Левитан, иначе откуда взялись бы народовольцы, Желябов, Ленин – куда делись? Солженицын делает вид, что всегда знал, что революция – это зло. Я никогда не поверю, что первая версия написана с оглядкой на цензуру – она-то как раз настоящая даже и в злости и глупостях настоящая – с наивным Иннокентием, с истинным коммунистом Душаном Радовичем.
А ещё были крохотки – четвёртый экземпляр под копирку. «Деревня Льгово – древний город Ольгов» – так, кажется? Город на высоком берегу реки, и сжимается от простора сердце.
Папа откуда-то достал фотографию Солженицына, и она стояла у нас на письменном столе. Мы с Олей думали о том, что надо бы поехать к нему в Рязань – спросить, делать ли революцию, или можно немного погодить.
Когда же начался спад? Когда пришло раздражение? Как угадать точную минуту?
«Бодался телёнок с дубом»? Неблагодарность, самодовольство, поза пророка?
Или позже? «Гулаг» я прочитала году в 78, в «тамиздате». Честно говоря, без особого интереса. Вроде, ничего нового там и не было.
«Раковый корпус» уже в Америке. Средняя литература. «Август 14-го» не осилила – так плохо написано, так неубедительно.
Больше я Солженицына читать не пыталась. Глухое раздражение и стыд за него. Солженицын, объясняющий испанцам, что Франко замечательный, Солженицын с поднятым пальцем учит Запад жить.
Чем дальше, тем хуже – моральные сентенции, глупые поучения, ненависть к моему любимому Синявскому – вечному воплощению независимости – под ручку с подмигивающим Терцем.
Не любить Солженицына стало общим местом – а за что его любить? Несколько лет назад я перечитала «Жить не по лжи» и обомлела. В разгар тысячелетнего рейха советской власти, железной скрипучей перемалывающей системе сказать – не боюсь – не боюсь, и всё тут. Прямо в морду сказать…
Как можно было забыть, что он это сделал?
В который раз за последние годы в ушах – «когда погребают эпоху».
Нет, эпоха Солженицына прошла очень давно. Протопоп Аввакум, вставший против системы с её танками и пушками.
Уходит очень личное – уходит моё детство, моя юность. Мир сменил кожу, и ещё чей-то уход – звонок.