Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы читаем в соответствии с нашим тезаурусом. Да что читаем, мы разговариваем в соответствии с ним же – разве что в разговоре сильна обратная связь, и мы можем услышать, когда нас не понимают.
Вот, например, совсем простое – человек, не живший зимой в Питере, не ходивший полузамёрзшей-полуслякотной улицей в кромешной тьме-тоске, просвеченной жёлтыми расплывающимися фонарями, как он воспринимает «рыбий жир ленинградских речных фонарей»? А ещё и просвистанная набережная...
Я прекрасно чувствую, что Пастернак – москвич из «Этой белою ночью мы оба, примостясь на твоем подоконнике, смотрим вниз с твоего небоскреба. Фонари, точно бабочки газовые, утро тронуло первою дрожью».
Не то, не так, не белая ночь.
Когда я пожила с год в Америке, я поняла, насколько неправильно мы все читали Сэлинджера. А ведь он был любимым из любимых для очень многих. У меня был приятель, которому лет в пятнадцать хотелось Сэлинджеру письмо написать – ему казалось, что «Над пропастью во ржи» прямо про него.
Только вот читал он Сэлинджера в своих реалиях. А мальчишка на нью-йоркских улицах одинок иначе, чем мальчишка на ленинградских.
Вероятно, мне трудно проникнуться мусульманской духовностью. С неизбежностью сравниваю с Италией. Двор монастыря Святого Марка во Флоренции с маленьким фонтаном среди белых стен. Фрески с прозрачной голубизной. Выражения лиц на картинах Ботичелли. Русалочья подводная печаль. И роскошные сады в Севилье среди мозаичных стен, среди орнаментов. У меня возникает в этих садах некоторое ощущение нехватки что ли, пустого места.
Кто-то из музыкантов, кажется, Ростропович сказал лет 30 назад, что в России музыка – это хлеб, на Западе – десерт.
Сейчас в России куда в большей степени, чем на Западе, искусство переходит в разряд десерта.
Галич не употребляет в уничижительном смысле выражение «простой народ»,– сочувствует он всегда – не себе, не себя любимого жалеет, а папашу, который повесился оттого что «и того купить, и сего купить», кассиршу, которая «трясёт белой чёлкою»... Даже и палача, пожалуй, над которым коридорная зажгла божью свечечку. А с третьей стороны – у Галича и шофёр, чей «начальничек дал упаковочку», и кассирша, полюбившая техника по счётным машинам, который «хоть и лысый, и еврей, но хороший» – все они тоже отчаиваются не оттого, что их не пускают в другой прекрасный мир...
Так что, вроде бы, и безнадёжности не получается...
Казалось бы, о безнадёжности и Олейников, и Олег Григорьев.
Вот у Олега Григорьева:
«Ездил в Вышний Волочок,
Заводной купил волчок.
Дома, лежа на полу,
Я кручу свою юлу.
Раньше жил один я, воя,
А теперь мы воем двое».
Но в этом стихе – и неожиданность, и насмешливость, смех над собой! А значит, нет и безнадёжности – есть стих.
Иногда мне кажется, что и в живописи, и в поэзии после абсолютно захватывающего подъёма двадцатого века мы начали тихо опускаться на дно, вот уже коснулись его – скоро станем с красками, радостью, бульканьем подниматься?
Восприятие на слух для меня обычно досмысловое – первое ощущение стиха вообще досмысловое – мычание, из которого выскакивают или выплывают (зависит от темпа) отдельные строчки, выхватываются картины, иногда и отношения к сказанным словам не имеющие.
Собственно, с этого начинается любовь – с бормотанья.
Чтение Томаса меня поразило – он поёт. И поёт не так, как иногда поют поэты, слегка подвывая, слегка усиливая – он поёт скорее, как поют баллады, как поют country music.
У раннего Томаса, как и у раннего Пастернака, ассоциации намного пунктирней, чем у позднего, переходы образов не вынесены в слова, просто бешеная скачка.
Поздние оба – даже часто логически построены – удивительным образом эта построенность не мешает мне ни у позднего Пастернака, ни у позднего Томаса.
Простота не становится простоватостью.
«Fern Hill» – Папоротниковый холм – почти стих-рассказ, почти сюжетен, и ведь из лучших...
Стих зелёного цвета, зелёное марево, зелень, пронизанная солнцем, лошадиные хвосты, летучие лошади, облачные ватные руки времени.
И тут же ассоциация – Бабель – «Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони».
Люблю бредовые ассоциации – связь всех явлений в природе – подтверждение стройности мироустройства.
Ехала сегодня на автобусе через наш лес очень рано, почти на рассвете.
Из тумана вдруг – полоса цветущих вишен на обочине. Навстречу мимо вишен велосипедист с горящим фонариком на руле.
На пруду цапля совсем неподвижная и такой лёгкий туманчик над водой, цаплины ноги в него уходят.
Как раз в пятницу один наш математик, который очень любит утренние лекции, меня убеждал, что рано вставать – в кайф. Птички поют, и общая радость жизни.
Если уже встал, и если солнце светит, так, пожалуй, что и так.
Человек в значительной степени состоит из памяти – душа – такая то ли картинная галерея, то ли кинематограф. Есть картинки ясные, чёткие, их можно даже соединить логически, они складываются в пазл и занимают своё место, есть смазанные, плывущие, в которые до конца не проникнуть, воспоминание спотыкается.
Некоторые всплывают со дна очень часто, причём иногда это очень странные картинки, вроде бы лишённые особенного содержания, но почему-то они остались, а другие, похожие, нет.
Если б оставалась от каждого человека его память, как в pensieve в Гарри Поттере – ну, а для нас, бедных маглов, записать память на компьютер и чтоб можно было путешествовать, заходить в чужие картины, смотреть чужое кино.
Кстати, для меня чтение стихов – максимальное к этому приближение.
А если представить себе музей памятей.
В который раз думаю – возраста нет...
Поколения есть, а возраста – нет...
МАЙ
Половина фотографий потеряна.
Жалко до ужаса.
Может быть, конечно, колдовство. Каждый божий день я снимала уличные сцены – старушек на лавочках, собак и их хозяев, жестикулирующих мужиков, тёток, зарывающих носы в тряпки. Нарядных девчонок. И, конечно же, во второй половине дня на улицах происходило больше всякого разного.
Я даже подозреваю одного старичка – он громко ругался с толстой тёткой,– тётка сидела на лавке рядом с другими тётками, старичок стоял перед лавкой и тётку бурно в чём-то упрекал. Ну, а я их снимала. И ни фига.
А Рим – что Рим – это счастье, сравнимое для меня только ещё с одним моим счастьем – с плаванием с маской в тёплом и прозрачном море.
Мы не ходили в музеи, мы даже в церкви почти не заходили – просто целыми днями бродили по улицам...
Спор с albir’ом о Гамлете, навел меня на мысль о том, что из всех человеческих состояний ностальгия – одно из самых устойчивых и определяющих. Куда мы денемся без тоски по уже прошедшему и сожалений о том, что недостаточно, не вовсе правильно этим прошедшим насладились?
Впервые я попала в Рим в 79-ом году. Вот соберусь как-нибудь с духом и расскажу про начало эмигрантской жизни, про два с половиной римских месяца.
Я влюбилась в Рим сразу и так, как ни в один город – ни до, ни после.
Я бывала там очень много раз,– когда начинаю считать, сбиваюсь, я ещё один раз, после 79-го, жила там два месяца, и каждый раз, когда заходит речь о том, чтобы поехать не на море, не в горы, не в лес на озеро, я говорю – поедем в Рим.......
Мы вышли из гостиницы и пошли по направлению к Колизею. Не почему-нибудь, а потому, что гостиница была между вокзалом Termini и Колизеем.
Мы прошли через простой Рим – по самым обычным улицам, где к счастью не бродят туристы.
Основные римские цвета – жёлтый, розовый, рыжий, оттенки глиняно-красного. Облезлая охра. Очень много зелени – ослепительное солнце и тени.
Удивительно только мне всегда было, что ностальгию по юности, по прошлому, так любили считать ностальгией по месту географической привязки этого прошлого.
В Триесте был у нас любимый ресторанчик. Я бы наверняка теперь его не нашла, потому что трещат и рвутся связи между улицами и перекрёстками, и места, куда сами приводили ноги, торчат одинокими островами, потому что мы не мальчики-с-пальчики, а даже если б и кидали хлебные крошки, их давно б воробьи склевали.