Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лучшая сирень в Усть-Нарве – она не лезла, она пёрла – из-за всех заборов, и просто бесхозная – уличная. Её драли, ставили в вазы, в вёдра, увозили в город. Меньше не становилось. Снимали дачу в Сестрорецке, там леса не было. Только залив, просмоленные брёвна, пятна мазута на босых ногах, песок, заросли звездчатки и сирень у шаткого забора.
Под Парижем я знаю бесхозный сиренник на опушке леса Фонтенбло – там же соловьиная школа, даже днём учатся молодые соловьишки.
Сирень ломится из-за заборов, глицинии томно свисают, каждая кисть окружена личным пространством, в повадках налёт усталости и жеманности.
На черешнях зелёные прыщики, сакуры – повядшие нарумяненные красотки, яблони в крепких цветах на крепких ветках – вместе яблочная хрусткость.
А ещё тюльпаны, одуванчики, анютины глазки, незабудудки, маки, звездчатка, глухая крапива. Перевожу дыханье. Всех не перечислишь.
В холодильнике два мешка собранного в лесу Chamarande щавеля.
Над буйством зацветают каштаны.
tarzanissimo утверждает, что у нас меблированный лес. Может, начнут с бурундуков и кроликов квартплату брать?
Удивительно, как вода остаётся дикой даже в каменном корытце. Тёмная, непрозрачная, и кто его знает,– там полметра, или бездонность. Утка с выводков чуть подросших утят рассекала рябь, намекающую на волны, а я поёживалась, вспоминая, как меня застигал в море вдруг ниоткуда возникший ветер, и как я внутренне замирала, если ещё и солнце скрывалось, и только скалы, чайки, расщелины, и плывёшь обратно, к приветливому песку.
Ночью в дождь освещённые окна отражались в мокром асфальте.
Радуешься на автобусной остановке клумбе, заросшей бурьяном,– лаванда, аптечная ромашка без лепестков, несколько залетевших полевых маков, на секунду возникает железнодорожное полотно при подъезде к Риму – уродливые, но всё-таки итальянские со шторами от солнца дома у самой насыпи, бьющий пронизываюший свет, маки. Примериваешься аппаратом к этому островку пустыря, жёлтые ромашковые головы на фоне проезжающей машины, мотоцикл, пешеход.
Проходишь через рынок, глядишь на черешню и огромные кривые помидоры, ничего не покупаешь – лень тащить на работу, потом жалеешь – жевали бы с приятелем перед экранами.
Смотришь на отражения туч в стёклах, на комья земли там, где только что были анютины глазки, лениво гадаешь, кто там сейчас вырастет.
Стесняешься сфотографировать воронку тучи в заднем стекле машины на улочке, по которой навстречу бредут, взявшись за руки, старик со старухой, и маленькая собачка бежит перед ними, перебирая лапками, глядишь на мальву, лезущую из вспученного асфальта, на вьющиеся розы выше крыши одноэтажного домика, здороваешься с чёрно-белым котом.
И думаешь – те дни, когда удаётся складывать какофонию в музыку – правильные.
Собственно говоря, жизнь – состояние души.
Книга – примерка судеб. А сюжет – собственная жизнь. Только не по порядку – не от началу к концу – эпизодами, пунктиром – ассоциациями – чехардой воспоминаний…
Воспоминания – не только о себе в том времени, которое выпало. Собственная жизнь – может быть и в другом веке, в других обстоятельствах. Собой и другим.
На пляже мы слышали кукушку, мы её даже видели – серую, толстую. Далековатые понятия – кукушка, лес, раннее лето – море, чайки, мёртвый краб, ракушки на песке.
Радуга после грозы – на фоне куста тёмной сирени и лиловой тучи – Бретань отстаёт от Парижа – здесь сирень почти что отцвела.
Вот это всё и ещё отсутствие несчастий.
Когда-то я влюбилась в Бретань, увидев скалы по краям необъятных пляжей, лодки на песке в отлив, дома из нетёсаного серого камня, по стенам ползут розы, церкви отличаются от домов шпилями и витражами, глядят в бесконечность химеры, над морем ланды – как это будет по-русски – вересковые пустоши? Кроме вереска, жёлтые колючки, сорт дрока – почему-то пахнут кокосом. Сойти с тропы нельзя,– густая цепляющаяся за одежду упругая субстанция. Весной у гранитных валунов, как оказалось,– гиацинты.
Вечером – прилив. От пляжа почти ничего не остаётся, так, полоска, отделённая прозрачной пеной.
Место связывает времена …
Передвигались по Европе мы тогда исключительно автостопом.
В Авиньон приехали ночью – смутно помню последний отрезок пути – микроавтобус с детьми и собакой, за окном темно. Расстелили спальники у самой Роны в траве. Утром оказалось, что сколько хватает глаз – весь берег в спальниках – ровными рядами.
И город в спальниках. И чья-то заспанная башка появилась из чашки неработающего фонтана.
Превращение предмета в сувенир, Борхеса в Пелевина, путешествий в туризм.
И ищешь тайные безлюдные пространства, чтоб убедиться в собственном существовании.
И стыдишься своей недемократичности, и обнаружив случайно какое-нибудь укромное место, с тоской думаешь про то, что его найдут другие.
И зачем-то двадцать лет назад бегали по Лондону в поисках хорошего капучино, и находили, и радовались, а сейчас при виде очередного ирландского паба с тоской отмечаешь, что не надо ехать в Дублин, чтоб сидеть у деревянного стола со столешницей в пятнах и царапинах и рисовать пальцем на пене Гиннесса единственную доступную картинку – свинюшку в фас – кружок, внутри другой с двумя точечками, и треугольнички ушей вверх торчат.
А несколько лет назад во Флоренции почему-то почти пустой монастырь Сан-Марко, и стирающийся, растворяющийся за окном голубой цвет у Беато Анжелико, когда вдруг удаётся сосредоточиться, попытаться понять, какое ты ко всему этому имеешь отношение.
И почему время уходит, а остаётся пространство, и что страшней всего, когда пространство уходит тоже...
Странным образом нет большой разницы между бесконечностью и мгновенностью. Это вот – нарисованные на небе облака, и лютики – шёлкова бородушка – масляна головушка – buttercups, мычание, заходящее в горло горестным счастьем, когда плевать тебе на голодающих Африки и непонятно, откуда берутся войны и прочие несчастья, а только бредёшь по тропинке через луг с первыми маками, и гряды холмов всех оттенков зелёного друг за другом, и солнечные пятна, и дикие нарциссы, и вдруг сладость коровьего запаха, и заячьи уши торчат из травы, и перебегает дорогу зверь пушистый с огромным хвостом по имени genette – судя по картинке с подписью в книжке – а по словарю генетта???
На кончике языка перекатывается «и вот, бессмертные на время, мы к лику сосен причтены, и от болезней, эпидемий и смерти освобождены», крутится шарманковой песней.
А потом вечер, холод, отчаянно пахнущая сирень – ничто не обобщает так, как запахи.
И твёрдое знание хрупкости – всё так, всё так, пока ничего не болит, пока несчастья грядущие где-то за кустами прячутся, и только знаешь, что жизнь не бесконечна, а когда-то ведь этого совсем не знал.
В Дордони тихие пейзажи, которые могли бы быть даже среднерусскими, если не вглядываться внимательно, если не выглядывает из-за деревьев башня замка, или жёлтая песчаниковая стена фермы, по которой ползут розы – лес, речка, луг – сменяются скальными выбросами, резкими на фоне неба, каменистыми плато, которые напоминают наши представления о прериях...
Речка l'Ouisse вытекает из дырки в скале, и в эту дырку можно заглянуть, хотя в этот раз мы поленились...
Ближе всего к «щастью» – это вечером через лес – деревья огромные выходят навстречу – раз знакомый, два знакомый. Тянется день, влажная дорожка под ногами.
Крупные редкие капли – поутру били в нос запахом прибитой пыли.
Липы вдоль широченной просеки, заросшей травой и дроком.
Заросли звездчатки у бревна, пахнущего дёгтем. Где-то внизу белые барашки на заливе.
Не отнять, не отнять. Прав Синявский – нет лучше запаха, чем мокрой псины и старых пыльных книг. Только ещё сирень, да акация. И тёплая сухая стриженая Катя – нежный чёрный бок – носом в него.
Смыкаются деревья над головой, потом расступаются – ручей, дрозд из густых кустов показывает жёлтый нос.
В мае так же не виден декабрь, как в декабре май. В липах – тягучее лиии, хлопающее па, в акациях – белыми высокими шапками за рекой, в длинном щавеле с уже загрубелыми листьями, в нивянках, в сладком луговом запахе – настоящее с такой неизменностью отъезжает в прошлое, и опять сирень, и розы, и запах жимолости вечером, и клубника из соседней деревни на крошечном рынке с этикеткой – «собрано утром».