Русский крест: Литература и читатель в начале нового века - Наталья Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через все письма проходит мотив обнажения – наготы. Между Ним и Ею есть взаимная беспредельная откровенность – физическая, даже физиологическая, и душевная. Сближение их (по их воспоминаниям) начинается с обнажения, пред стояния друг перед другом нагими.
Плоть – наощупь.
Рыбки – скользкие, птичка – взъерошенная; человек – гладкокожий. И пытается вырваться из хватающих его цепких лап болезни и смерти: «Всякое живое существо и всякая вещь вырывается и визжит».
Шишкин конструирует слово «нагомудрие». «Помнишь, царь Давид пришел в купальню и увидел, что он гол и нет ничего». Так и человек в романе: молодой и сильный, или слепой, глухой, наг – и нет ничего.
В романе много плоти – не только в эросе, но в крови, в страданиях, в смерти.
Герои в течение переписки так и не встречаются – они только переписываются.
Меняется их окружение, их профессиональные занятия, – меняются профессии их родных, причудливо меняется состав их семей.
Вот отец героини – как она его описывает – дирижер, а на следующей странице того же письма он полярный летчик. Роман населяется и перенаселяется персонажами. Появляются и исчезают люди, крутясь ветром в виражах русской истории, но автору легко, он эти постмодернистские виражи проходит с явным удовольствием. Он от «сталинской» стилистики (в речи военачальника) переходит – без швов – к военной речи XVIII века, чуть ли не к эпохе Павла Первого, а затем опускается к Чингисхану, впрочем, возвращаясь опять к советскому дежавю. «Подумал, что секрет дежавю, наверно, заключается в том, что в книге бытия все это написано, конечно, только один раз. Но оживает опять, когда кто-то снова читает ту страницу, которая уже была когда-то прочитана».
Михаил Шишкин пришел к нам в редакцию пятнадцать лет тому назад – принес рассказ «Урок каллиграфии», который был быстро напечатан. Ему присудили одну из ежегодных журнальных (по итогам года) премий – «Дебют в журнале». Потом он принес роман, тщательно стилизованный под прозу XIX века, золотую русскую прозу. Особого успеха этот роман не имел. Через пять лет Шишкин написал новый, большой и сложный роман, многослойный, как торт «Наполеон», – «Взятие Измаила». Этот роман получил премию «Русский Букер» как роман года. Россия не Англия – престижные премии на тиражах не отражались. Но Шишкин стал писателем, имя которого широко известно в узких кругах. И только следующий роман, «Венерин волос», перевел его в другую категорию. Роман получил 3-е место на конкурсе «Большой книги», автору дали премию, что-то около 40 тысяч долларов, он в это время жил уже в Швейцарии (кстати, там он по-немецки, которым владеет очень хорошо, недаром работал учителем немецкого в московской школе, написал книгу «Русская Швейцария» о русских писателях Герцене – Толстом – Достоевском, их путешествиях в Швейцарии).
Спектакли по сложной и многосоставной книге «Венерин волос» сейчас идут в Москве на сценах двух театров. Шишкина вдруг узнали и оценили потенциал его прозы. Из разряда предыдущего он перешел в разряд модных писателей.
Модных, конечно, в интеллектуальных кругах.
Но и это совсем неплохо!
Он приезжал в Москву из Цюриха на презентацию «Письмовника». Презентация проходила в московском литературном клубе «Дача».
Пришел знающий и очень правильный народ. Понимающий цену слова.
В наших интеллектуальных кругах есть разделение по принципу: если ты постоянно живешь и пишешь не в России, то какой же ты русский писатель?
На эти упреки (а их хватает в нашей прессе) Михаил Шишкин отвечает: моя родина – русский язык, который вы – тут – портите (и это правда! – Н. И. ), а я – там – спасаю и сохраняю.
Неслучайно, конечно, свою швейцарскую жизнь Шишкин начал с книги, переосмысляющей факты жизни русских писателей от Женевы до Базеля.
Федор Достоевский похоронил свою маленькую Сонечку в Женеве… А Лев Толстой провел в Люцерне кризисное для своего становления как писателя время.
А Гоголь, живя в Риме, писал «Мертвые души». О чем свидетельствует доска на доме, где он снимал квартиру, и доска в кафе.
И, может быть, если бы он не покинул свою любимую, гостеприимную, теплую и солнечную Италию, не вернулся бы в дышащую холодом Россию, – читатель имел бы и другие, ненаписанные книги Гоголя.
Ничего не хочу сказать против тех, кто, как и я, ваша покорная слуга, остается, живет и пишет в России. Но я выступаю решительно против дискриминации тех, кто за пределами России пишет на русском языке лучше многих из тех, кто внутри. И кто, как это бывает, увы, командует литературным парадом и лезет в первачи – не талантом, так литературным менеджментом.
Но и Шишкин, разумеется, никакое не правило, а исключение, потому что графоманов, живущих вне страны и пишущих на русском, не меньше, чем в России. Общий уровень письма, как говорят, общая «температура по больнице», – слабенький.
Однако настоящее – и стоящее – всегда исключение из общего уровня.
Что здесь – что там.
Синдром Елизарова
Михаил Елизаров вошел в зал торжественного букеровского обеда в подтяжках и высоких армейских башмаках, демонстрируя вызов собравшимся, которые в «бабочках». Которых сразу и поправил (ввиду неправильного к нему обращения) – не господин, мол, а товарищ.
В этом награждении я, в отличие от коллег, не вижу ничего, вызывающего «нервный протест». Собственно говоря, что нового заявлено решением жюри, которое только человеку, от литературы далекому, может показаться нестандартным? Проза Елизарова вялая и грубая одновременно? Да. Он хочет казаться брутальным? Ну и пусть его. В издательстве «Ad marginem» уже запускали серию советского трэша, а здесь о нем, о трэше, и вокруг него склубилась целая поэма. Это такой симптом времени – когда ни Владимир Сорокин, ни, упаси боже, Виктор Пелевин, я уж не говорю об Эдуарде Лимонове, – именно эпигон, а не лидер срывает банк.
Корни происшедшего, в отличие от поверхностных, явных смыслов, находятся на исторической глубине. Там, где роет носом трэшевую землю соцреализма вышеупомянутый букеровский лауреат (вымышленно-обобщенное литнаследие выдуманного советского писателя Громова, 1910–1981). Корни в том восторге, с которым советская аэропортовская интеллигенция бросала в воздух свои либеральные чепчики при появлении первых ароматов деревенской прозы. Будь проще, и к тебе потянутся, – нет, будь грубее, наступай, желательно сапогом, на больное место, и тебя приветят. И даже ахнут. Сначала будет немножко больно, зато потом – приятно. Таким манером открывались дубовые аэропортовские двери для «деревенщиков».
Сколько сделал столичный критик, либеральствующий редактор обоих полов, но особенно женского, для прозаиков из провинции, не поддается учету. Здесь было все: от помощи литературной до поддержки житейской. Аэропорт страстно полюбил деревню, искупая свою столичную «вину», – то есть реализуя комплексы. Все, что пришло «оттуда», казалось уникальным и особенным, – здесь, правда, аэропортовская интеллигенция удивительным (но весьма ожидаемым) мазохистским образом совпала с партией и правительством, известно чего требовавшим как явно, так и тайно: 1) народности и 2) «национальности». А «деревенщики» шли вроде бы поперек, являли собою своего рода оппозицию – но в рамках, в рамках. И доблестные либералы их пробивали и печатали. «Деревенщики» разные бывали – и не всегда платили аэропорту любовью за любовь. Скорее наоборот – откройте их тексты начала «перестройки и гласности», когда выплеснулось в печать все накопившееся и неприязненное.
Как говорится в плохой советской прозе, шли годы. И вот уже в новом времени («деревенщики» позади; Распутин, подбросивший депутатам идею независимости России, отстал от жизни и теперь не в счет; Лимонов, отсидевший, но все еще энергичный «борец с режимом», примелькался) имя найдено: Захар Прилепин. Включишь утюг – и там Захар Прилепин. И с нескрываемым умилением смотрят на Захара Прилепина – из этого самого утюга – Татьяна Толстая и Дуня Смирнова. И другой канал, и пятый, и десятый. Почему? Проза весьма уступает коллегам по оружию, не только по слову. Дело в брутальной энергии, в брутальности имиджа, то есть опять-таки в сапогах, а не в текстах, вполне средних. При этом у меня нет претензий к самому герою, к Захару Прилепину, который сочиняет свои не очень затейливые тексты. Но вот вечный аэропорт с его восхищением мужицким запахом пота и скрипом кожи – вызывает ощущение дежавю. Уже и того аэропорта давно нет, и квартиры писательские пораспроданы, и внуки занялись, слава богу, делом, а не словесностью, – а синдром все тот же.
И вот теперь – Елизаров. Надо было, конечно, чтобы он предварительно Пастернака опустил в навозную жижу (см. роман «Pasternak»): ну не нравится ему Пастернак. И те, которым Пастернак (условный) важен и необходим, тоже не нравятся. Можно плюнуть – аэропорт утрется. (Так, как трусливо утирались русские буржуа – после визитов революционных матросов.) Лучше заявиться так, с «ненавистью к буржуям». И кинуть им. В лицо. Облитый.