Просвещать и карать. Функции цензуры в Российской империи середины XIX века - Кирилл Юрьевич Зубков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последующих отзывах о «Русском слове» Гончаров продолжал очень осторожно рекомендовать судебное преследование, а не более опасное для журнала административное наказание. Второе предостережение журналу было объявлено после выхода поразившей всех без исключения цензоров антирелигиозной статьи Писарева «Исторические идеи Огюста Конта». Возражая цензору Скуратову, Гончаров писал:
…эта административная мера в настоящем случае, и именно по поводу превратного истолкования значения христианства (в статье «Исторические идеи Огюста Конта»), оказалась бы, по моему мнению, менее удобоприменимою, нежели судебное преследование, так как в мотиве предостережения по этой статье понадобилось бы значительно смягчить против истины степень проступка; если же оный будет обозначен с надлежащей точностью, то очевидно станет для всякого, что такое нарушение подлежало бы не административной мере, а взысканию по суду.
Кроме того, второе предостережение за XI-ю книжку «Русского слова» миновало бы наказанием главного виновника, то есть автора означенной статьи г-на Писарева, который, как объявлено в этом и других журналах, вместе с некоторыми сотрудниками отделился от редакции; тогда как по суду он первый был бы подвергнут ответственности.
Наконец, кажется, нельзя сомневаться, что как упомянутое вначале капитальное нарушение правил печати (в статье Писарева), так и другие вышеизложенные послужат достаточными поводами судебной власти принять относительно «Русского слова» решительную меру, которая бы разом положила предел вредной пропаганде этого журнала (Гончаров, т. 10, с. 203).
Едва ли Гончаров лукавил: критика христианства в статье Писарева о Конте, видимо, действительно показалась ему достойной суда. Цензору важно было подчеркнуть, что вина самого издания была не столь велика[288]. Писарева, который в это время находился в Петропавловской крепости по обвинению в революционной пропаганде, трудно было наказать еще больше. Идея бороться с пропагандой пусть даже атеистических идей посредством административных мер все равно представлялась Гончарову в целом бесперспективной: суровое наказание, которого, как казалось цензору, заслужил Писарев, мог назначить только суд, а вовсе не министр. Впрочем, Валуев с этим согласен не был и объявил предупреждение.
Наконец, третье предупреждение «Русское слово» получило вопреки мнению Гончарова. Последний подготовил обширную записку, посвященную скрытой в публикациях в журнале социалистической тенденции. По всей видимости, здесь он пытался отчасти реализовать свои представления о необходимости «здоровой критики»: Гончаров не столько доказывал опасность этой тенденции, сколько демонстрировал ее абсурдность, разоблачая, например, «поразительный своей нелепостью софизм» Н. В. Шелгунова, приравнивающего воровство к работе (Гончаров, т. 10, с. 209). Естественно, «нелепость» идеи Шелгунова состояла не в логических ошибках, а в полном несоответствии представлениям Гончарова об обществе: публицист, придерживавшийся социалистических взглядов, отрицал частную собственность. Технически говоря, Гончаров продолжал призывать цензуру к беспощадной борьбе с тенденцией «Русского слова», однако на практике он рекомендовал погодить с решительными мерами. Такой подход казался руководству неприемлемым. Мнение Гончарова о том, что 12-я книжка журнала «Русское слово» за 1865 год «представляет замечательный образец журнальной ловкости — оставаться верною принятому направлению, не подавая поводов к административному и еще менее к судебному преследованию» (Гончаров, т. 10, с. 205), Валуев прокомментировал в возмущенной резолюции, где, в частности, требовал, чтобы цензоры не просто следовали инструкциям, но и сознательно выступали «против» литературы, которую характеризовал как врага правительства:
Журнальная ловкость может употребляться только против судебного, а не административного взыскания. Допущение подобного предположения невозможно, доколе не предполагается недостаток умения и решимости со стороны администрации. Совет по делам печати вовсе не суд присяжных. Он вовсе не стоит между литературой и правительством, но стоит на стороне правительства. Он звено правительства (цит. по коммент. В. А. Котельникова: Гончаров, т. 10, с. 595).
Валуев не только отвергал «юридическую» теорию Гончарова, но и связывал ее с более ранними взглядами либеральных цензоров, считавших себя своеобразными арбитрами, призванными улаживать противоречия между властью и обществом. Гончаров заверил Валуева, что не «считал Совет по делам печати посредником между литературой и правительством» (Гончаров, т. 10, с. 596). В этом была известная доля лукавства: Гончаров, быть может, действительно не считал возможным предаваться такого рода посреднической деятельности на посту члена Совета, однако определенно пытался ею заняться несколькими годами раньше, в бытность цензором. В том же письме он добавлял: «Я не отрекаюсь от сочувствия к литературе, но и злой враг мой не упрекнет меня в потворстве к ее крайним и вредным проявлениям: этому противоречит вся моя служебная и литературная деятельность»[289]. Каким образом можно было сочетать «сочувствие к литературе» с убеждением Валуева, что чиновник обязан выбирать сторону литературы или правительства и что выступать на обеих сторонах одновременно невозможно, — не вполне понятно.
Таким образом, рассуждения исследователей, пытавшихся обвинить или оправдать Гончарова в закрытии «Русского слова», оказались, как представляется, написаны зря: журнал был закрыт не благодаря, а вопреки отзывам Гончарова, не рекомендовавшего запретительные меры, которыми пользовался Валуев. После личного объяснения с министром по этому делу 27 февраля (10 марта) 1866 года Гончаров довольно высоко оценивал его в письме Тургеневу, в общении с которым бюрократическая корректность по отношению к начальству вряд ли была уместна: «Он очень умен, отлично воспитан — этот человек — и чем ближе его узнаёшь, тем более растет к нему симпатия»[290]. Невзирая на отсутствие личной неприязни к Валуеву, Гончаров, признавая в себе «звено правительства», должен был признать и то, что вряд ли мог остаться связан с литературным сообществом — по крайней мере до тех пор, пока он оставался цензором.
***
Гончаров ушел в отставку в конце 1867 года, выслужив высокий чин и приличную пенсию. Он мог, вероятно, оставаться на службе и дальше, однако явным образом более этого не желал. Валуев, в начале своей деятельности пытавшийся хотя бы покровительствовать устраивавшим его литераторам наподобие Писемского или Алексея Толстого, покинул свой пост в марте этого же года. Сменивший его А. Е. Тимашев подобными склонностями не отличался, и служить под его началом писатель, видимо, не желал.
Если Гончаров-цензор хотел быть «строгим критиком» или беспристрастным судьей, то его начальство требовало от него быть полицейским следователем по делам о литературных преступлениях или участником сложных интриг между различными ведомствами. Проблема, с которой сталкивался Гончаров, состояла отнюдь не в том, что цензор автоматически перестал быть либералом, и не в том, что он не смог собрать