Призраки отеля «Голливуд»; Гамбургский оракул - Анатол Имерманис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это самая большая удача в моей карьере. — Айнтеллер снова расхвастался. — Разве не смешно? Уходит из жизни великий человек, а какой-нибудь мелкий репортеришка наживает на этом репутацию провидца. Когда вы поехали в театр, я последовал за вами. Перекупил у кого-то билет, был счастлив, когда удалось после антракта сесть рядом с Мэнкупом. Вы знаете, о чем я расспрашивал в артистической уборной Ловизу Кнооп? О нем, о его привычках, привязанностях… Я и в ресторан поехал за вами, только вы не заметили. Потратил последние деньги на такси, даже остался должен официантке…
— Его любили в редакции?
— Не то слово. Мэнкуп требовал от людей только одного — убежденности. В остальном — полная свобода. Приходи, когда хочешь, подбирай материал, какой хочешь, лишь бы интересен и сдан вовремя. Но некоторые жаловались…
— На что?
— Я лично не могу их понять, ведь мне не пришлось работать под его непосредственным руководством… После его ухода с поста главного редактора многие с облегчением вздохнули… Как бы вам сказать? Он был слишком справедлив. Другой сгоряча обругает, а потом извинится. Или же не извинится, но все равно чувствуешь, что он перед тобой виноват… А Магнус Мэнкуп подавлял…
— Это тоже ваша? — спросил Дейли, указывая на статью, озаглавленную «Кто убил Гамбургского оракула?».
— Нет. Статья редакционная. Мы все твердо убеждены в убийстве. Несмотря на найденное в пишущей машинке стихотворение Гете, которое цитирует в своем некрологе шпрингеровская «Ди Вельт». Полюбуйтесь! — Он протянул Дейли другую газету.
Этот некролог существенно отличался от предыдущего. Два огромных фото — лицо Мэнкупа в зарешеченном окне полицейской машины, мертвый Мэнкуп в морге. В этой статье все дышало ненавистью: титул «Великий циник, для которого не существовало ничего святого»; обвинение в подстрекательстве, рождающем псевдолитературные творения, начиненные лживой пропагандой, вроде «Перчаток госпожи Бухенвальд»; предположение, что Мэнкуп трусливо ушел из жизни, чтобы избежать суда Линча; заявление, что ни один суд не признал бы в таком случае исполнителей справедливого приговора виновными; намек, что в жилах Мэнкупа текла не только немецкая кровь, — откуда иначе взяться циническому презрению ко всему, что дорого каждому немцу? И, наконец, обвинение в кощунстве: используя в своем предсмертном письме стихи Гёте, Мэнкуп издевательски надругался над великим немецким поэтом.
— И все-таки это самоубийство! — сказал Дейли, рассеянно перечитывая уже известное стихотворение. Отпечатанное жирным шрифтом, в черной типографской рамке, оно выглядело эпитафией.
— Не верю! — Поникший было Фредди Айнтеллер снова выпрямился. — И никогда не поверю! Такой жизнелюб — и вдруг: «Это недолго продлится. Черед наступит и твой», — он ткнул пальцем в газету.
— Вы забыли о смертельной болезни, — напомнил Дейли.
— Это как раз самое удивительное! Мне говорили, что Мэнкуп не имел привычки распространяться о своих личных делах, но чтобы даже его друзья ничего не знали?! Перекусить бы чего-нибудь, — вздохнул он внезапно. — Я ел последний раз вчера в кафе, и то не слишком сытно, из-за портретов пришлось экономить. А после было не до того.
Мун повел его на кухню, где уже сидел Енсен. При виде вынырнувшего неизвестно откуда Айнтеллера он чуть не подавился. Инцидент быстро уладился. Язвительный намек комиссара Боденштерна был не так уж необоснован — Енсен регулярно читал «Гамбургский оракул» и к представителю этого журнала отнесся вполне терпимо. Дейли отправился принять душ и переодеться.
Когда он четверть часа спустя вошел в баховскую комнату, все были в сборе. Сухонький старичок в черном сюртуке поднялся ему навстречу:
— Господин Дейли? Я нотариус Эфроим Клайн. Мы ждали вас, чтобы приступить к чтению.
Клайн-старший не нуждался в напускной торжественности, к которой прибегал его сын. Долголетняя практика наложила свой отпечаток и на морщинистое лицо, и на интонации, и на жесты. Все было абсолютно естественным, присущим человеку такой профессии. Клайн разорвал запечатанный сургучом конверт и, разложив на столе страницы, неторопливым, глухим голосом забубнил:
— «Мне остается жить очень недолго. Койка в больничной палате, где оптимистические утешения врачей будут мне напоминать о том, что ложь сопутствует человеку даже в его последние часы, — не для меня. Не для меня цветы в изголовье, заботливо принесенные недалекими людьми. Для них это символ жизни, а для того, кто знает, что ему предстоит, — втройне тягостное напоминание о близкой смерти. Поэтому я предпочитаю уйти сам — в обстановке и при обстоятельствах, где нет места ханжеству и притворству. Уходя, позволяю себе небольшую прихоть — разыграть вместе со своими друзьями, которых благодарю за эту последнюю услугу, детективное представление. В написанном мною сценарии, в который каждый из них внес свою долю таланта, им отводятся следующие роли…»
Каждый пункт был Муну и Дейли известен заранее. Но все же ими овладело ощущение неправдоподобности. Не могло быть, чтобы все, что заставляло их напрягать нервы и мозг до крайнего предела, все, что вызывало подозрение и требовало истолкований, целых две недели лежало у нотариуса — отстуканная на машинке, снабженная подписями и печатью шахматная задача. Старый нотариус монотонно бубнил, а они этап за этапом снова переживали события этого дня, начиная от мелькнувшего за рекламным стендом аэровокзала темно-вишневого жакета Магды и кончая спрятанными за картиной перчатками, которые казались им в тот момент ключом к раскрытию преступления. Все действия, все улики были упомянуты. За исключением двух.
— Здесь не указано, кто должен был запереть нас в комнате, — заметил Мун после того, как нотариус кончил.
— Несомненно, сам Мэнкуп, — заверил Баллин. — Я вам уже говорил, что по условиям разрешалась некоторая импровизация. Вы, очевидно, проявили подозрительность по отношению к нам, ему пришлось принять меры, чтобы вы не смогли помешать.
— Импровизация? Едва ли. — Скульптор, раздобывший в ящиках Мэнкупа коробку американского трубочного табака, выпустил душистое облако. Пряный, медовый запах нелепо контрастировал с едкостью тона. — Думаю, это делалось ради нас. Магнус хотел нам на недельку предоставить возможность ощущать себя в тюремной камере.
— Ты слишком озлоблен, Лерх, чтобы судить беспристрастно, — возразил Баллин.
— Не заговаривай мне зубы. А наведенные о нас справки — разве это не утонченный способ давления на психику?
— Обо мне он тоже узнавал? — быстро спросила Ловиза.
— Нет, — успокоил ее Дейли.
— Лерх прав, — сказала Магда, — игра вовсе не была такой безобидной, как нам казалось. Мне еще сейчас становится не по себе, когда вспоминаю последний допрос. Я была почти уверена, что меня вот-вот арестуют. Не знаю, хотел этого Магнус или не хотел, но кошкой был он, а мы — полуслепыми мышами.
— Сейчас не место и не время обсуждать его характер, — урезонил Магду Баллин. — Во всяком случае, гётевские стихи, тоже не предусмотренные в правилах, говорят в его пользу. Этим он, считаясь с сомнениями, которые могли возникнуть, предельно ясно намекнул на самоубийство.
— Не проще бы написать пару прощальных слов? — сказал Мун, пересаживаясь подальше от скульптора. Если госпожа Мэнкуп не переносила вони дешевых сигар, то парфюмерный аромат дорогостоящего табака был для Муна сущим наказанием.
— Гёте его любимый поэт. — Баллин пожал плечами. — В такие минуты мы склонны искать утешительную мудрость у наших великих предшественников.
— В этом спектакле главная роль отводилась нам с Муном, — усмехнулся Дейли. — А если бы мы не приехали?
— Этот вопрос тоже обсуждался. Дитер предложил в таком случае пригласить частных детективов из Бонна. Но Магнус был уверен, что вы не откажете.
— В документе не обозначена дата самоубийства, — заметил со своей стороны Енсен.
— Это сделано нарочно. Магнус боялся, что нас подведут нервы. — Баллин говорил спокойным голосом комментатора, словно потеря до зарезу нужных ему десяти тысяч являлась досадным пустяком. — Идея возникла у него, когда Ло начала репетировать роль госпожи Бухенвальд. Пистолет и перчатки, выдвижной ящик в артистической уборной, откуда их каждый из нас мог взять. Он сразу ухватился за эти возможности. Самоубийство было приурочено к одному из десяти спектаклей, а к какому — мы заранее не знали.
— И вам пришлось бы в крайнем случае десять раз подряд повторять предусмотренные для вас действия?
— Да, это было бы ужасно. По крайней мере хорошо, что он избавил нас от лишних переживаний. — Магда посмотрела на скульптора, словно ища поддержки.
— Именно это мне менее всего понятно. — Он сердито вытряхнул трубку в пепельницу. — Вот сейчас я курю его табак, гляжу на господина Клайна, который вынимает из портфеля дополнение к завещанию, и пытаюсь что-нибудь понять. Магнус считал нас ренегатами, по крайней мере меня и Магду, и если бросал нам десятитысячную подачку, то уж не даром. За это мы должны были основательно помучиться, а он бы на том свете злорадствовал. Так почему же он внезапно стал таким добрым и помиловал нас, уйдя из жизни в самый первый вечер?… Нам пора, Магда! Здесь нам больше нечего делать.