Пусть будет гроза - Мари Шартр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одни индейцы зааплодировали, увидев у тополя Ратсо, другие – засвистели. Мне стало не по себе. Похоже, далеко не все простили его за то, что он уехал из резервации. И все-таки Ратсо был преисполнен гордости, я это чувствовал. Он стоял и думал о справедливости в своей жизни и в жизни других людей – может, даже и в моей тоже. Я был уверен, что он точно знает, куда идет и куда ему еще предстоит пойти.
Его глаза говорили, кричали и пели: «Я вернусь». Он подошел и снова встал рядом с нами.
Обряд продолжился музыкой; тополь, уронив ветви под тяжестью молитв и красок, стал похож на иву, и тут ко мне вдруг медленно направился Шерман. Пес отбежал на несколько метров в сторону, я даже удивился.
– Пойди привяжи вот это. От меня, – сказал Шерман.
Я стоял и не мог вымолвить ни слова. Ратсо заметил это и подтолкнул меня локтем в бок.
– Ну же, давай! – шепнул он.
– Но ведь я не оглала, – в смятении прошептал я.
– Ты знаешь, кто я, и я прошу тебя это сделать. Я ее специально для тебя приготовил, – настаивал Шерман.
Я и вправду думал, что это для меня слишком большая честь. Тем более что на днях я завалил доклад о народе лакота. Теперь это казалось мне почти предательством.
Шерман подошел совсем близко, сжал мне плечо и шепнул в самое ухо:
– Ты за него отвечаешь и должен это сделать.
– За кого? За пса?
Шерман в отчаянии закатил глаза к небу.
– За Ратсо? – быстро исправился я.
– Да, и поэтому должен исполнить мою просьбу.
И тогда я протянул руки, чтобы взять у него подношение. Оно было чисто-голубого цвета, и я всем сердцем ощутил, что мне поручена важная миссия, я был как Фродо с его кольцом[12](ужасно глупое сравнение, но ничего другого мне в тот момент в голову не пришло).
Я шагнул к тополю. У меня не было чувства, будто я здесь совсем один. Ведь меня окружали друзья: пес, костыль (я впервые подумал о нем как о друге), Ратсо. Некоторые индейцы зашептались у меня за спиной, но мне было плевать, ведь я понимал, какие чувства могло вызвать у них мое вторжение. Я был для них чужаком, и они имели полное право относиться ко мне настороженно или с неприязнью.
Свободными оставались только самые верхние ветки, но я поднатужился и ухитрился привязать свой узелок на одну из них. Я закрыл глаза и загадал. Как и все сокровенные желания, загаданное нельзя было произносить вслух и следовало сохранить в секрете.
Обернувшись, я увидел папу. Он распростер руки и спросил:
– Мозес, это точно ты?
Я бросился к нему.
Его руки были настоящими. И стук сердца – тоже.
Мы наконец-то встретились.
Я – сын
Логично было бы предположить, что я просто брежу и у меня галлюцинации, – и все-таки это был мой отец, и я действительно видел его сейчас своими глазами – тут, в долине.
Я отправил ему несколько эсэмэсок с просьбой забрать нас отсюда. Я понимал, что машина, священное божество моего друга Ратсо, обратную дорогу в Мобридж не одолеет. К тому же Ратсо пролил свет на то, чего я раньше не замечал, и теперь я наконец нашел ответы на вопросы, которыми так давно был занят мой мозг. Например, склоненную голову отца и его замкнутое лицо я объяснял гневом и злобой в мой адрес, а на самом деле ему, возможно, было просто стыдно из-за того, что он не пострадал так, как мы.
Не страдать так, как страдают те, кого любишь – это, конечно, ужасная беда.
Когда все узелки желаний были привязаны к тополю, праздник продолжился музыкой, танцами, рисунками, молитвами и песнопениями. Обряду предстояло растянуться на целых три дня. Мы пробыли там еще несколько минут, но что-то мне подсказывало, что пора возвращаться, потому что все самое важное и для меня, и для Ратсо, и для пса, и для моего отца уже случилось. Это был день огней. И все в нем было светом.
Мой отец, его холодность, отстраненность, настороженность и враждебность длиной в целый год были теперь тут, перед нами. Он выглядел немного растерянно, но улыбался и сиял. Сейчас я видел его по-другому, и мне очень хотелось сохранить это драгоценное ощущение. Я впервые почувствовал, что он мой товарищ. Других слов я не находил.
Я нашел себе товарищей – нас всех сшили вместе, связали узелками и лентами, и я подумал, как же это здорово, неописуемо и просто-напросто непостижимо.
С тех пор как отец, белый тщедушный психоаналитик, произвел высадку в индейской долине, Ратсо не вымолвил почти ни единого слова. Обронил только что-то вроде:
– Видел? Вон он, твой отец.
Как будто я сам мог его не заметить. Но ведь на самом-то деле в этой фразе было в десять раз больше смысла, чем казалось на первый взгляд. Я подумал о Дасти Роуз, о том, как бы мне хотелось тоже сказать Ратсо: «Видел? Вон она, твоя сестра».
Но мне нечем было ему ответить. Пустота никуда не делась, она затаилась и была готова наброситься на нас, зарычать сиплым голосом. Поэтому я объявил, что мы возвращаемся в Мобридж и приступаем к занятиям в лицее. И пусть это станет для него началом всего. Началом идеала. Началом борьбы. Началом возрождения.
Мы зашагали прочь от праздника солнца, и тут нас окликнул Шерман. Мы остановились, и Ратсо вернулся поговорить с ним. Не знаю, что они сказали друг другу, но, думаю, это были слова поддержки.
А потом Шерман окликнул меня:
– Подойди-ка сюда, ты. Нам еще нужно кое-что сделать.
Я послушно подошел к нему, я доверял Шерману. Он зажег передо мной листья шалфея, и я отшатнулся.
– Это что, какое-то ваше лекарство?
– Не знаю, как насчет лекарства, но то, что оно мое, это точно.
– И для чего оно?
– Для тебя и твоих вопросов.
И я перестал задавать вопросы.
Шерман стал расхаживать вокруг меня, он окуривал мне ноги, спину, голову. Я