Текущие дела - Владимир Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он подсел к ней, обнял ее, но слишком уж по-мужски, как после долгой разлуки.
— Ты не намерен выслушать меня? — слегка отстранилась она от него.
Смешно сказать: он, похоже, ревновал ее к инженерству. Ни к кому и ни к чему другому не ревновал: ни к Маслыгину, ни к маслыгинской компании, ни к технологам из техбюро, ни к завкомовской суетне, — а к инженерству ревновал. Тут у него были свои мерки, высокие. Он доверял практикам: ты сперва поварись в рабочем котле, а тогда уж иди командовать. Диплом — что? Бумажка. Кто этого не знает! Он сам был — со средним техническим, но таких инженеров, как Ланочка, заткнул бы за пояс.
— Вы жмете на производительность, а у нас на девяносто процентов ручной труд, — сказал он, тоже отстраняясь от нее. — Лет через пять понаставят на сборке роботов, а нам они ни к чему, автоматика у нас не проходит.
— Лет через пять от твоего участка останутся одни воспоминания, — смахнула она пепел со стола. — КЭО — это атавизм, Люшенька. Это хвостовидный придаток.
Смешно сказать: обиделся, — а она ведь правду говорила, общеизвестную к тому же: отомрут дефекты при сборке — отомрет и КЭО. Завтра пойдут с конвейера бездефектные моторы — завтра и отомрет.
— Ну, ничего, — сказал он, — до пенсии хвостом еще помашу.
И вот что она предлагала: ввести упрощенные технологические регламенты контрольного осмотра, нажать на техотдел, доказать, что условия для такого перехода уже созрели. Это была плановая работа цехового техбюро — заготовка впрок: число контрольных операций сокращалось вдвое, втрое, и, стало быть, вдвое, втрое меньше времени потребовалось бы слесарям на осмотр. Он знал, что она занимается этим, но не придавал этому значения: у них, производственников, не спрашивали, желательны ли им упрощения в технологии. Им это всегда было желательно. Потому-то у них и не спрашивали. Минус столько-то операций на осмотре — плюс столько-то человеко-часов к некомплекту слесарей. И трудности, о которых говорилось с Подлепичем, сами собой отпадали. Он знал, что технология со временем изменится, упростится, и готовился к этому, вел строгий помесячный учет дефектности двигателей, поступающих на участок. Из месяца в месяц дефектность снижалась, а это значило, что близится время технологических упрощений. Близится или настает? Или уже настало? Он как-то не думал об этом — привык, видно, мыслить рутинно, сутулился.
Телевизор был включен, он подошел, прикрутил звук, чтобы не мешало Ланочке, и, молодецки расправив плечи, прошелся по комнате.
— Как ты говоришь? — спросил он усмехнувшись. — Осанка?
Она склонила голову набок, прищурилась.
— Тебе не подходит мое предложение? Возражаешь?
— Наоборот, — ответил он прохаживаясь. — Раскидываю мозгами. Как бы это сформулировать… чтобы не сочли, понимаешь ли, будто начальник участка ищет легкой жизни.
Окурок дымился в пепельнице, она придавила его пальцем, обожглась, отдернула руку, погримасничала.
— Нет, нет! Ничего не нужно формулировать! Тебе — не нужно. С этим копаюсь я, а ты — мой муж… Если понадобится поддержка, я обращусь к работягам. Работяги поддержат.
— Еще бы! — сказал он. — Да только это голосованием не решается.
— Ну, разумеется, — сказала она. — Но все-таки…
Но все-таки он сходил к начальнику техбюро, прощупал, как говорится, почву.
Чернозем? Глина? Песок? Ни песок, ни глина, что-то неопределенное, сеять можно, но — по погоде. Начальник техбюро был осмотрителен: семь раз отмерит, один раз отрежет. В этом они сходились.
Он, Должиков, привык так: если уж сеять, то чтобы пахота — по всем правилам, и зерно довести до кондиции. Полдня сидел он в конторке, делал выписки из своей учетной книжки, которая всегда была при нем, но никому ее не показывал. Там было все, чем жил участок: и добрые дела, и грехи. Дефектность шла на убыль, да, — он пересчитал это в процентах, изобразил в виде диаграммы. Ни пахота не затрудняла его, ни посевные кондиции не смущали, — с этим он справился бы. Это бы подготовил.
Его беспокоила погода.
На том собрании крыл Булгак ловкачей, которые обходят техпроцесс и пропускают операции, узаконенные регламентом. Комиссия, понятно, взяла это на заметку. Всякий день втолковывалось слесарям, что техпроцесс введен не для проформы и соблюдать регламент — значит бороться за качество. И кто это втолковывал громче всех? Начальник участка. И что доложит комиссия парткому, когда придется докладывать? То самое и доложит, если еще не доложила. И после всего начальник участка, словно бы потакая ловкачам или оправдывая их задним числом, доказывает, что действующая технология устарела! Как это будет выглядеть?
Погоду делала комиссия, и при такой погоде соваться куда бы то ни было с конструктивными предложениями — лить воду в бездонную бочку. Подливать масла в огонь. Двухсменка? Складирование? Техпроцесс? Он предвидел, что ему ответят, какую найдут отговорку. И долго искать не будут. Воспитательная работа на участке захирела: прогулы, склоки, пьянство, — а ты, Должиков, скажут, пускаешь пыль в глаза; твои предложения — громоотвод!
И правильно скажут. Потребуют, чтобы сперва навел порядок на участке. И правильно потребуют.
Сидеть и ждать у моря погоды — на это он был не способен. Конечно же, руки уже чесались, — да не подраться, нет, а поработать: лектора бы на участок — хоть в месяц раз; политинформации — попредметней бы; беседы — позажигательней; и никаких громоотводов! Погода была нелетная, а по такой погоде особенно ценима твердость почвы под ногами.
21
Год назад Лешка приезжал на побывку — отличник боевой и политической подготовки, дали отпуск. У него тут, оказывается, была девушка; отцу про это ни гу-гу, а мать, наверно, знала, и когда отец встречал сына, тогда и узнал — на вокзале. Девушка как девушка, скромно стояла в сторонке и, пока не обнялись отец с сыном, не подходила.
Лешка спросил, как мать, об отце чего же спрашивать, коль тут он, перед глазами, в полном здравии, да и не до расспросов стало, поскольку вступило в права третье действующее лицо. Втроем пошли к вокзальному тоннелю, но шаг у молодежи ходкий, и он, Подлепич, остался позади, не поспевая за ними в людской толчее. Они так занялись друг другом, что, видно, позабыли про него, а он их понимал: все в жизни повторяется, сам был таким. Однако просочилось что-то горьковатое, хотя и не о сыне он подумал, а о дочери: отрезанный ломоть. Дусины сестры были сердечные, но недалекие: не уставали похваляться в письмах, как Оленька привязалась к ним и как ей ладно у них, а вспоминает ли папку — ни слова, будто это большое достижение для нее, что не вспоминает, и заодно достижение для опекунов, что не тоскует по родителям. Там, на Кубани, главными были тетки; тут, на вокзале, — эта девушка; он — второстепенный. Что ж, есть закон: крупно пишутся главные действующие лица, и он когда-то так писался, но его время прошло, и ныне пишется он мелким шрифтом. Несправедливо? Да сам же считал это нормой, естественным движением жизни.
Потом, через день, через два, вокзальная встреча стала осмысляться по-новому, с каким-то злым торжеством: вот, мол, и славно, что просочилось горьковатое, и что была девчушка, и что пошли вперед, а он не поспевал за ними. Вот, мол, и славно: дочь — отрезанный ломоть, и тетки ею не нахвалятся, и папка писан мелким шрифтом. Еще один рубеж позади, — что требуется? Подровнять листочки, пронумеровать и сдать в архив. Так он сказал себе. И словно, что торжество было злое: в архив, в архив, хорошенького понемножку, пускай теперь они, главные, писанные крупным шрифтом, живут, как хотят, — чем туже будет им, тем скорее станут на ноги, рано или поздно это им суждено. А он оторвется от них — хорошенького понемножку. Наверно, правы те, которые требуют от жизни последних благ — для себя; которые требуют последнего блага — душевного спокойствия, а ради этого, подумал он, необходимо оторваться. Смирись, что ты один, сказал он себе, живи тем, что внутри, а не снаружи, все зачеркни, что причиняло тревогу за них, писанных крупным шрифтом. Перечеркни, говорил он себе, скомкай, сожги, забудь — это на благо: ты тоже не таким уж мелким шрифтом писан, давай-ка живи для себя.
Он путь себе указал, а объяснить не объяснил: как это — для себя? Есть фразы, которые читаешь глазами, произносишь голосом, но дальше, глубже они не проникают. Как это — для себя? Возможно, так он никогда и не жил, и потому пустой была для него эта фраза. А может, напротив, жил только так, но без указок, без фраз, — жил, как живется, и в том не отдавал себе отчета.
Текло времечко.
Когда сказал ему Должиков о премии, отозвалось это чудно́: он сразу вспомнил ту вокзальную встречу с Лешкой, и ту девчушку, о которой с тех пор не было ни слуху ни духу, и то напутствие, с которым обращался к самому себе. Не мелким шрифтом писан? Ну, это еще будет видно. Не говоря уже о том, что мало было веры в премию — и в то, что выдвинут, и в то, что присудят, он сделался теперь толстокож: ни горестью не ранишь, ни радостью не прошибешь. Но все-таки всколыхнуло это известие, словно бы прямая связь была между премией и своим же наказом. Словно бы премия эта могла объяснить ему, что значит жить для себя.