Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подхожу к палатке. Тадзио развел костер, пахнет кофе. Крутится, собирается, наводит порядок. «Доброе утро, Тадзио, как спалось?» — Тишина. «Ты знаешь, я достал отличный джем. Жидкое золото в банке». Тадеуш ничего не говорит, ведет себя так, будто меня и не было. Я подхожу, обнимаю его, наклоняюсь к лицу. «Ты на меня сердишься за что-то?» Он отодвинул меня и сказал: «Слезь с меня, мне душно». — «Что с тобой? Ты себя плохо чувствуешь?» — «А как я могу чувствовать себя хорошо? Идем!» — Он тащит меня на край рощи. Мы на горе, с которой открывается широкий вид. Тадеуш заметил то же, что и я, и негодует: «Ну, посмотри на этот металлолом, — показывает он на подводные лодки и корабли. — Смотри, как выстроились? И чего они ждут? Тарелочку с голубой каемочкой. Чтобы немцам в зубах принести. Вот тебе и наука, что Вестерплатте{75} и Варшава — это хорошо, но только для фотографии. А французы тем временем: раз — окрошка, два — картошка, раз — салатик из горошка… Что там говорить». Дальше каскад сочных прилагательных и существительных.
Возвращаемся к палатке. Тадзио пьет так громко, что слышен каждый глоток кофе. Время от времени он наклоняется, заглядывает под листья и выпрямляется. Во мне печаль, разочарование — в нем бунт, бескомпромиссность человека молодого да раннего. Я чувствую, что мне передается его гнев. Хочется плеваться и просто материться — нет, не просто: красочно, замысловато и сложно. Тадзио застегивает ремни вещевых мешков так, будто затягивает их на чьем-то горле… Один из них рвется, и нам нужно переложить багаж. Это занимает столько времени, что мы готовы ехать только в час дня. Сегодня далеко не уедем.
Проезжаем Тулон. Симпатичный город. Новый, хорошо распланированный. Широкие гладкие улицы, засаженные деревьями и пальмами. Бросаются в глаза огромные белые здания, просторные кафе — везде много воздуха и пространства. Построено с размахом, в красивом современном французском стиле.
За Тулоном поворачиваем направо. Есть более короткая дорога до Йера, который лежит у нас на пути, но мы предпочитаем шоссе над морем. День жаркий, без облачка. С моря веет легкий, солоновато-влажный ветерок. Везде пусто и тихо, нет машин и толпы. Чистая, процеженная красота побережья.
Медленно тащимся по Йеру. Внезапно тишину залитого солнцем дня разрывает вой автомобильных сирен, и по улицам на скорости проезжают два огромных серых «мерседеса»; в них ровными рядочками набиты немцы. Промелькнули, но мне показалось, что я получил кулаком под дых. В реве моторов, в задранных высоко тульях фуражек, в безупречно решенных графически орлах отозвалась реальность. Тадзио подъехал ко мне и махнул головой назад.
— На инспекцию в Тулон. Будут им козырять, мерси, пардон…
Немцы. Я все время забываю про них. Около пяти, проехав кусок прекрасной дороги, подъезжаем к небольшому курорту Ле-Лаванду. Именно отсюда начинается цепь городков-игрушек летнего отдыха, переходящих под Сен-Рафаэлем в настоящий Лазурный Берег. Это прихожая. Красивый песчаный пляж; лес и зелень почти касаются берега. Мы решаем здесь ночевать. Слезаем с велосипедов и бредем по песку к большим кустам. Табличка с надписью Camping interdit[123]. Осматриваюсь. К нам приближается молодая пара, и одновременно под одним из деревьев я замечаю палатку. Наверное, ее обитатели. Я подхожу к ним и спрашиваю, следует ли воспринимать табличку всерьез.
— Нет, это только в обычное время. Теперь по всему берегу можно ставить палатку где угодно. Нам разрешили, так что и вам можно.
Парень вежливый, девушка очень красивая и стройная. Тадзио жадно смотрит на нее и говорит:
— Хорошая штучка, первоклассная, работа спорится. В ихней палатке все шнурки ослаблены, и выглядит она как тряпка.
У палатки действительно много люфтов, но я объясняю Тадеушу, что днем всегда ослабляют шнурки. Он смеется и советует отойти подальше. «Чего уши не слышат, того глаза не видят». Солнце медленно садится, Тадзио собирает дрова для костра, осматривает велосипеды. Я буду готовить ужин. Мы решаем наесться до отвала, потому что с двенадцати часов у нас во рту не было ни крошки. В Тулоне невозможно было проглотить ни кусочка. Скорее, было желание сделать обратное.
Наступила ночь, в небе показалась ясная луна. Совершенно светло, тишина, легкий плеск моря. Раскладываем на песке одеяло, из маленького чемоданчика Тадеуша делаем столик и едим. Наверное, я никогда не забуду этот ужин. Ночь теплая и светлая, серебристо-пепельный песок и станиолевое море. Аппетит. Неописуемый восторг, бессмысленный и здоровый. Здешняя красота не вызывает никаких воспоминаний, ни с чем не ассоциируется, ни с музыкой, ни с поэзией. Есть красота, которую ешь как яичницу со шпинатом из банки и запиваешь стаканом красного вина. Не чувствуешь потребности выплескивать наружу чувства или эмоции, тоску или мечты. Здесь одним махом можно избавиться от голубоглазой ниво-равнинно-зерновой «славянской тоски».
Здесь красота просто есть; лежит на тарелке, настолько осязаемая, что я ем яйца, шпинат, луну, море, салат из помидоров, фасоль и облизываюсь. Может, именно эта осязаемость не вызывает ни желания, ни необходимости растворения мыслей, «ни сквозняка в душе». Жаворонки? Здесь в них стреляют и едят запеченными. Ничего другого не приходит мне в голову при мысли о жаворонке. Никакой там не «раб божий», никакие не тью-тью, а фр-р-фр-р.
Кексы с вином и сахаром, виноград. Потом мы ложимся на песок и курим, выдыхая дым на луну. Не хочется идти в палатку. Я лежу и пишу при луне. Уже час ночи.
Сен-Рафаэль, 12.9.1940
Мы проснулись около девяти. День чудесный. Едва протерев глаза, я разделся (утром бывает прохладно) и лег на солнце, жуя шоколад. Разогревшись, прыгнул в воду; отплыл от берега метров на двести и сделал длинный рейд вдоль всего Ле-Лаванду. Взгляд низко скользит по синей поверхности воды, устремляется к берегу и там, как гидросамолет, свечой рвется вверх; полоса желтого песка, бело-черная клавиатура домов и прибрежных вилл (темные щели между домами, как черные клавиши), на окнах полосатые шторы всех оттенков желтого, оранжевого и красного, капли разноцветных зонтов на террасах, потом темная зелень леса и бледно-голубое небо, синька для белья. Там я кружу и снова опускаюсь на воду. Нет, нет — я бы врезал, если бы мне стали