Статьи и письма 1934–1943 - Симона Вейль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немногочисленные яркие моменты Римской империи не должны отвлекать на себя наше внимание до такой степени, чтобы мы не почувствовали аналогию между этой системой и системой Гитлера, потому что эта аналогия реальна. Гитлер раздавил Чехословакию не больше, чем Рим давил свои провинции. Концентрационные лагеря – не более эффективный способ удушения человечности, чем были гладиаторские игры и страдания, причиняемые рабам. Власть одного человека в Берлине осуществляется не более безраздельно, произвольно и жестоко, чем в Риме; духовная жизнь преследуется в Германии не более методично и беспощадно, чем в Римской империи. Предположим, Гитлер завоюет Европу; тогда, возможно, поэтам недостанет таланта, чтобы прославлять его звучными стихами, зато уж охотников на это определенно будет в достатке. С другой стороны, в ряду его преемников некоторые могут быть относительно приличными людьми. Если этот режим продлится в течение не одного века, духовная жизнь по временам, несомненно, будет разгораться.
Разумеется, подобные соображения не могут помешать нам всей душой желать Гитлеру поражения. Основное различие между ним и римлянами заключается в том, что он установил тоталитарную диктатуру до того, как стал господином мира, что, вероятно, и воспрепятствует ему стать им, – поскольку, кажется, тоталитарному государству сподручнее давить тех подданных, что оно уже имеет, чем приобретать большое количество новых. Но дух обеих систем, как во внутренних, так и во внешних делах, тем не менее выглядит примерно одинаково и заслуживает одинаковой оценки, с которой нам стоило бы определиться, какова она будет: восхваление или проклятие?
Заключение
Тщетно было бы пытаться умалить значение подобных аналогий, утверждая, что мораль меняется и что действия, которые когда-то были простительными или достойными восхищения, теперь стали недопустимыми. Это общее место не выдерживает критики. Ничто не позволяет думать, что мораль когда-либо менялась. Напротив, все свидетельствует о том, что люди самых отдаленных времен представляли благо (когда они его представляли) столь же чистым и совершенным образом, как мы, пусть они и творили зло и восхваляли его, когда оно было победоносным, – точно так же, как это делаем мы. В любом случае самое древнее представление о добродетели, дошедшее до нас, выработанное в Египте, чисто и так совершенно, что не оставляет места для прогресса в этом отношении. Сорок веков назад на этой благодатной земле самый жалкий человек имел безмерную цену, потому что ему предстояло быть судимым и он мог получить спасение. Тогда от лица Бога говорилось: «Я сотворил четыре ветра для того, чтобы любой человек мог дышать так же, как и его брат… Я сотворил каждого человека подобным его брату. И я запретил им творить беззакония, но их сердца нарушили то, что предписало Мое слово». У нас никто никогда не написал для определения добродетели ничего столь трогательного, как слова, произносимые в «Книге мертвых» душой, которая будет спасена: «Господин истины… я приношу тебе истину. Я уничтожал зло ради тебя… Я не презирал Бога… Я не выставлял свое имя впереди других для получения почестей… Я не был причиной того, что господин доставил страдание своему слуге… Я никого не заставил плакать… Я не был ни для кого причиной страха… Я не говорил ни с кем высокомерно… Я не был глух к справедливым и истинным словам»95. В течение многих сотен лет Египет был примером того, какой может быть цивилизация, не запятнанная империализмом или систематической жестокостью; и мы, тридцать пять веков спустя, разве что во сне, да и то не часто, можем представить, что подобное возможно.
Представление греков о том, что такое добродетель, известно еще лучше; было бы глупо верить, будто в этом отношении возможен прогресс по сравнению с ними. Тогда находились мыслители, безоговорочно осуждавшие институт рабства; Эсхил в своем «Агамемноне» косвенно осудил насилие и войну96; Антигона у Софокла отвергала всякую ненависть, какова бы она ни была97.
Бесспорно, у Афин были поползновения в сторону империализма, которые, надо сказать, и привели их к крушению; их внешняя политика отнюдь не была свободна от вероломства и жестокости. Но никто (во всяком случае, никто больше, чем сегодня) не считал такие практики достойными похвалы или безразличными с точки зрения морали; если кто-то оправдывался в них, то делал это, развивая в той или иной форме принцип «политика прежде всего»,98 в точности как и сейчас. Кроме того, у империализма и его методов были непримиримые противники, из которых наиболее известен Сократ; да, он был казнен, но ему все-таки дали дожить до семидесяти лет, и его последователи имели полное право прославлять его в своих трудах и речах. Что же до римлян, то если мы изучаем их историю по античным текстам, особенно по книге Полибия, создается впечатление, что с тех дней до наших моральная чувствительность почти не изменилась.
Без сомнения, все народы той эпохи практиковали подчас, в большей или меньшей степени, вероломство и жестокость; мы не смогли бы утверждать, что в какую-либо эпоху, не исключая и нашу, было иначе. Но, как и сегодня, хоть и были применяемы вероломство и жестокость, они обычно осуждались; при этом, как и сегодня, одна нация холодно и систематически делала это самим принципом своей политики с целью достижения имперского господства. Подобная политика со стороны нашего нынешнего врага кажется нам чудовищной; она не должна была казаться менее чудовищной современникам римлян. Лучшим доказательством этого является плотная завеса лицемерия, которой римляне ее прикрывали, – лицемерия, столь поразительно похожего на практикуемое в наши дни, особенно в том, что касается маскировки агрессии целями законной обороны. Поскольку тогда лицемерили так же, как и в наше время, это значит, что они понимали, чтó такое добро, не хуже, чем понимают сегодня.
Но даже если бы мораль изменилась, это никоим образом не уменьшило бы значение факта, что в наши дни о Древнем Риме повсюду говорят с восхищением. Ибо человек не может судить о каком-либо действии – независимо от того, когда оно совершено, – по представлению о добродетели, отличному от того, которое служит критерием для его собственных действий. Если я признаю достойным восхищения или даже оправдываю сегодня некий акт жестокости, совершенный две тысячи лет назад, это означает, что я сегодня,