Литовские повести - Юозас Апутис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Омлет…
Оникс…
Онкология (греч. онкос «опухоль», логос «понятие», «наука») — мед. наука об опухолях, новообразованиях.
Об опухолях, новообразованиях. Об опухолях?.. Открыл ли этот словарь отец перед тем, как уйти в больницу, посмотрел ли он, что значит слово «онкологический»?
Сажусь на отцову кушетку, прислоняюсь к стене и закрываю глаза. Перед глазами розовое марево — языки пламени лижут мои руки и лицо.
Ведь ничего этой ночью не было, послушайте! — хочу крикнуть я, но мой голос пропадает в розовом огне.
СУББОТА
Собрав все силы, поднимаю правую руку и смотрю на свои пальцы. Пальцы скрючились, как у древнего старца, дрожат — никогда я их не выпрямлю. Никогда я не встану и не пройдусь по комнате. Мягкое кресло укрыло меня от этих водянистых глаз, что следят за каждым моим движением. Цепко следят за мной из окон и дверей, подсматривают сквозь стены. Они надвигаются, эти глаза, как резкие фары, бьют в лицо, щеки у меня горят.
Гулко стучат шаги. Кажется, марширует взвод солдат. Далеко, едва различимо. Но шаги приближаются, гул крепчает, и вот уже дрожит мебель в комнате, качается мамина картина на стене. Перед моим лицом поднимается тяжелый сапог и угрожающе застывает.
— Нет-нет! — кричу я, заслоняя руками лицо.
Шаги удаляются, но я со страхом жду — вдруг они снова…
Вот бы заснуть! Забыться безмятежным и долгим сном. А потом продрать глаза. «Это был только сон…» Но я не засну. Всю ночь ведь не спал. Как сел на кушетку, так и просидел, пока утренний свет, хлынувший в окна, не погасил лампочку под потолком. Посмотрел на словарь иностранных слов, еще раз прочитал, что значит слово «онкология», и вышел на улицу. Жужжали полупустые троллейбусы, политый асфальт дышал прохладой. У булочной из крытой машины, как из печи, вынимали свежие, теплые булочки. Только теперь я вспомнил, что со вчерашнего обеда ничего не ел. В животе забурчало, как будто там кто-то встал, перевернулся на бок и снова захрапел. Я напился у пожарного крана, умыл руки, мокрыми ладонями протер лицо.
Больница уже просыпалась. В окнах мелькали лица больных, белые халаты медсестер и врачей. Я слонялся по узкому выщербленному тротуару, поглядывая через улицу на мрачный четырехэтажный дом, скрывающий в своих стенах страшные тайны. Больница напоминает мне тюрьму, проходя мимо нее, я всегда замедляю шаг и с опаской гляжу сквозь железную ограду на больных в полосатых халатах.
Заныли ноги, и я, прислонясь к металлическому фонарному столбу, обшаривал взглядом окна — не мелькнет ли знакомое лицо.
У высоких ворот больницы остановилась машина неотложки, погудела. Я бросился к проходной и, никем не замеченный, прошмыгнул во двор.
В вестибюле было безлюдно. От цементного пола повеяло холодом, меня даже бросило в дрожь. За открытой дверью виднелся темный, уходящий вдаль коридор.
— Тебе чего, паренек?
Вздрогнув, я обернулся. Передо мной стояла пожилая санитарка, в руке она держала «утку».
— Я… Здесь мой отец. Вчера положили.
— Еще не пускают… Как ты сюда попал?
— Да так… в дверь.
— Приходи после обеда, паренек, пускаем с пяти.
Санитарка была неумолима, и я отступил. Но едва она ушла, я снова налег на дверь.
Большие часы показывали без пяти восемь. По коридору прогремела тележка с тарелками и кастрюлями.
Запахло кухней.
Мимо бежала тоненькая сестричка, и я попросил ее вызвать отца. Она посмотрела на меня строго: нельзя, мол! Я сказал, что вчера его положили совсем неожиданно, что я ничего о нем не знаю, что я… уезжал, и вот вернулся, нашел дома записку.
— Позовите его, сестричка…
Голос у меня был такой умоляющий, что сестра жалостливо улыбнулась и велела мне подождать.
Минуты превращались в часы, я все время боялся, что придет сердитая санитарка и выгонит меня на улицу. Подошел к окну, стал смотреть на двор. Мужчина с длинной метлой подметал широкую бетонную дорожку, словно косил сено на лугу — широко замахивался, степени) переставлял ноги. За его спиной упал большой каштановый лист. Мужчина обернулся, сердито посмотрел на дерево и цапнул метлой медный лист.
Рядом раздались шаги, и я задрожал.
— Это ты…
Отец был в куцей пижаме в желтую полоску; выглядел он дико, как подросток в младенческой одежонке. Сухощавое лицо еще больше осунулось, глаза смотрели печально.
— Ты это зря… в такую рань…
Я ждал, что он спросит: «Где ты был вчера вечером? Я всю ночь звонил… Где ты был?» Рассказать ему? Все ему рассказать: и что его вызывают в школу, и что я этой ночью… Но ведь этой ночью ничего не было… Ничего…
— В такую рань…
Почему он меня ни о чем не спрашивает? Неужели ему все равно, где я провел вечер? И когда я вернулся? — неужели ему, правда, все равно?
Отец огляделся, словно поискал, где бы сесть. Но в вестибюле не было скамьи, даже стула. Он оперся рукой о подоконник. Белая морщинистая рука.
— Что у тебя, папа?
Отец смотрел на плакат, пришпиленный к белой стене. «Рак — излечимая болезнь». Он читал это; его губы шевелились.
— В груди что-то. Скорей всего, ничего. Ну, конечно — ничего. Пройдет. Может, от курения.
— Что они говорят, врачи?
— Думаешь, знают? Не знают. Слепые, как котята.
— Может, подозревают что-то?..
— Говорят, все будет хорошо…
Отец горько улыбнулся, откашлялся, прижал руку к груди.
— Ну, конечно, все будет хорошо. Денек-другой, и вернусь…
От этой наигранной беззаботности меня охватил страх.
А отец снова уставился на плакат: «Рак — излечимая болезнь». Эти слова притягивали его глаза, будто магнит. «Рак — излечимая болезнь…»
— Ты уже большой, в таком возрасте…
Почему он мне это сказал? Он ведь должен был спросить… Нет, я сам должен был ему сказать. Я попытался вспомнить, говорил ли я хоть раз с ним откровенно. Так, чтоб выложить все-все, как другу. Не вспомнил. Видно, это было давно. Мы рано отгородились стеной и, хоть жили вместе, были далеко друг от друга.
— В тот вечер я хотел тебе сказать кое о чем, а не вышло. Ты стал меня обвинять. Сказал, что я — самозванец. И теперь я не знаю…
Отец говорил тихо, глядя в окно, и, наверно, ничего не видел. Помолчал минуточку, зажмурясь, мотнул головой.
— Я ведь не спекулировал своими воспоминаниями. Не ради славы выступал. И не потому, что мне нравились аплодисменты и цветы. Не потому…
Он стиснул зубы, губы у него посинели. Слова давались ему с трудом.
— В другой раз, папа…
— Я должен тебе сказать. Я должен, Арунас, только не знаю как… Я хотел одного —