Литовские повести - Юозас Апутис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первой перемене она отыскала меня в коридоре. Просто не верится, что человек может так резко измениться. Будто переоделась Жирафа, и снова была точь-в-точь такая, как всегда — усталая, вконец измотанная, замученная школой, шумом и еще, видно, этими бумагами (Списки? Отчеты? Объяснительные записки?), кипу которых держала в руках. Эти бумажки — вроде щита, она швырнула бы их на пол, если бы только была уверена, что без них не окажется безоружной и сможет устоять перед «семью ударами меча, которые каждый день опускаются на плечи педагога». Правда, это отец говорил, не она. Отец вообще-то избегает говорить при мне об учителях «не так», но иногда не выдерживает, срывается: «Я вроде обглоданной селедки в газете». Или: «Сделал что-то или нет, неважно, были бы только бумажки да чтоб они выглядели подходяще».
— Зайди к директору. Сейчас же, — сказала Жирафа. Хотела добавить что-то, но передумала — повернулась и зашлепала прочь.
Без стука открыл дверь. Директриса, стоявшая у окна, аж вздрогнула. Из поднятой руки выскользнуло круглое зеркальце. Цапнула его, не поймала, и зеркальце покатилось по ковру, исчезло под шкафом. Директриса щелкнула пудреницей, спрятала ее в сумочку, постояла минутку — пунцовая, будто я настиг ее за неблаговидным делом. Правда, тут же взяла себя в руки, важно села за стол. Глаза у нее были усталые, лицо какое-то блеклое.
— Отец знает?
— Да, — соврал я.
— Почему вчера не пришел?
— Некогда ему было.
— А сегодня?
— Придет…
Директриса поджала губы и уставилась на меня, как на гадкого жучка: раздавить, мол, или живьем вышвырнуть в форточку?
— Где сейчас ваш отец?
Я пожал плечами.
— Отвечайте на вопрос.
— Не знаю. Может, на работе.
Бросила взгляд на исчерканный листок календаря, набрала номер.
— Будьте любезны, товарища Гульбинаса. Положила трубку.
— В техникуме его нет.
Набрала новый номер — наш, конечно. Слышал, как в трубке раздаются редкие гудки.
…Когда я вчера вечером вернулся, отец уже стелил себе постель. Покосился на меня, аккуратно расправил простыню, взбил подушку. Потом сел и низко опустил голову.
— Иди, поешь.
— Не хочется.
Потоптавшись у дверей, я двинулся было в свою комнату, но отец так же тихо спросил:
— Выпил?
— Малость.
— С кем?
— Один.
Отец глянул на меня исподлобья. Не поверил, конечно. В одиночку ведь пьют только неизлечимые алкоголики. А к ним меня отец еще не причислял все-таки.
— Нам надо побеседовать, сын.
Я-то знал, о чем он собирается беседовать.
— Если недолго.
— Тебе некогда?
— Нет, почему… Но тебе же спать пора.
— А может, я не сплю… Ты знаешь, я теперь совсем не засыпаю!.. — Голос задрожал, но отец совладал с собой, уцепился руками за кушетку и горько усмехнулся. — Это, конечно, никого не волнует. Сам виноват. Наверно, сам… Что твоя мать ушла и тебя бросила… Может, сам виноват… Не мог же я подумать, что возьмет и… Я думал, семейные узы… думал, есть такие узы, которые не разрубишь топором. А она разрубила!
— Хватит папа! — крикнул я. — Если ты об этом хотел говорить, то я пошел спать!
— Подожди… Мать, какая она ни есть — это твоя мать!
— Не говори о ней, прошу, а то я, честно, слушать не могу…
Нет, это еще не запланированная тема собеседования. Это всего лишь вступление, которое я по-хамски оборвал.
— Вот о чем я хотел у тебя спросить… — помолчав, заговорил отец: — Что ты о себе думаешь, когда так живешь?
Я рассмеялся и тут же замолк, чтоб не дергать отца зазря.
— Ничего.
— Ничего… Значит, ничего. Так я и думал — ничего ты о себе не думаешь. Вчера вернулся в двенадцать, сегодня в одиннадцать. А уроки, учеба? В дневнике — двойки, замечания. И ничего…
— Ничего.
— Ты потому ничего не думаешь, что всем обеспечен, только птичьего молока недостает.
От этих нравоучений я всегда зверею.
— А как же, в прошлом все было по-другому…
— Что ты смыслишь в прошлом? Я в школу в деревянных башмаках ходил!..
— Я бы тоже ходил, только их уже нету.
— Не паясничай! Чтоб скопить на книги, я питался одним хлебом, а то картошку в мундире обмакну в соль и ем.
— А теперь книги дешевые и за учебу не надо…
— Молчать! Мы не о танцульках думали, не о выпивке. В годы оккупации мы рисковали жизнью, взяли в руки оружие… Ухмыляешься! Не нравится, да? Всем вам не нравится, когда правда глаза колет.
— Вы эту свою правду, бывает, так затаскаете, что хоть уши затыкай.
Отец дернулся, вскочил и пошатнулся даже — не знал, что сказать да за что ухватиться. Снова сел и весь как-то обмяк.
— Остроумно, сын. Да-да. Остроумно и трогает до слез… — Он просто давился горькими словами. — Мой сын бросает вызов старшему поколению. Ему наплевать, что мы вынесли на своих плечах… что боролись… Наплевать, да?!
Отец задыхался, будто его душили; на уголках губ блеснули белые пузырьки пены. Мне бы промолчать, ничего бы не ответить, но меня уже несло, я просто не мог остановиться:
— Наплевать! На всех, которые сейчас пристрастились пускать мыльные пузыри!
Отец сжался, как бы ушел в скорлупу. Так и застыл, сгорбившись, замолчал. И оттого, что я так легко скрутил его, мне стало еще поганей на душе.
— Наплевать! — повторил я, чтоб лишний раз уколоть отца, и тот негромко ответил:
— Хорошо, что нас не слышат… Со стыда бы сгорел.
— Мол, сыночек не топает по следам отца? Ха, ха… А может, я хочу свои следы оставить!
— Следы грязных ног. Грязных ног…
Странное дело, но в этот миг мне показалось, что я и впрямь стою заляпанный с головы до ног грязью, что с моей куртки, с кончиков пальцев капает черная липучая грязь. Медленно сжал пальцы. Ладони влажные и холодные. Холодный пот стекает по лицу, по спине.
Ночью отец метался, вставал, курил. Я тоже не мог заснуть. В ушах зудел вопрос отца — что ты о себе думаешь? Неужели я, правда, не думаю? Может, привык, чтоб другие думали за меня? Чтоб другие давали, а я брал. Да еще ныл: почему не мне первому? Почему так мало, почему не так, как я хочу? Я… Кто же этот — «я»? Мне скоро стукнет семнадцать — но кто же я, все-таки?
— …Его дома нет, — директриса швырнула трубку и вопросительным взглядом пригвоздила меня к стене.
Я представил отца, как он сидит в приемной поликлиники, прижав руку к груди