К причалу - Александра Марковна Тверитинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К началу мы опоздали. Зал был набит битком — не втиснуться. Держась за руки, мы по боковой лестнице помчались наверх. Чем выше мы поднимались, тем жарче становилось. Мы бежали по каким-то лесенкам, пробирались какими-то переходами, и нас подгоняли гнусавые звуки репродукторов.
Когда мы взобрались на самый верхний балкон, оратор кончил, и председатель дал слово делегату от забастовщиков завода «Ситроен». Сначала раздалось было глухое улюлюканье. Но когда на трибуну зашагал крепкий старик, улюлюканье заглушили аплодисменты.
— Так это же папаша Анри! — вскричал Вадим.
На обширной сцене сидели Анри Барбюс, Марсель Кашен, Вайян-Кутюрье... И тут же — профессор Ланжевен, художник Жан Люрса, писатели Жан Кассу, Андре Жид, Андре Мальро.. За спиной Марселя Кашена я узнала Вальтера Штокера, международного секретаря «Ассоциации друзей СССР», Всех их я уже знала в лицо.
В последнее время я стала ходить с Вадимом на митинги и на доклады, иногда даже — на марксистский кружок русских шоферов такси, который теперь вел Вадим. Иной раз и скучно мне бывало, и спать хотелось, но я напрягала внимание и старалась слушать и не думать ни о чем другом.
Пока хлопали, старик смущенно топтался на месте. Председатель поднял руку, и в зале стало стихать. Папаша Анри откашлялся, всмотрелся в притихшую громаду зала и хрипло, срывающимся голосом сказал, что путешествие в Россию — важное для него событие, что он ни к какой партии не принадлежит, но то, что он увидел в России, заставило его многое передумать.
Репродукторы несли к нам под крышу взволнованное, хрипловатое: «...Мы ходили... мы смотрели... мы старались разобраться сами... Смотрел я, и, честное слово, захотелось самому пойти с ними, с этим дружным потоком... Вот где можно увидеть новое отношение к труду! Конечно, так, и только так, можно построить то новое, чего и хотят народы всей земли. И сделают это — там, у них. У них есть для этого главное — люди! Я видел этих людей. Такие построят! Можете мне верить. Мы были на митинге железнодорожников, и там старый рабочий сказал мне. «Достроить всегда можно, если есть прочный фундамент. Надо, чтоб выдержал фундамент ту гигантскую стройку, которую мы воздвигаем здесь...» Этот рабочий говорил как хозяин положения! Как говорит у нас в стране только какой-нибудь высокопоставленный государственный человек...»
— Заливаешь, старик! — раздалось вдруг из зала. — Кто он, этот твой рабочий?
— Машинист! — гаркнул папаша Анри. — Простой машинист! Вот кто имеет там право говорить за всех! От имени всего своего государства. Разве у нас поверят, что в правительстве у них сидит наш брат — пролетарий! От сапожника до чернорабочего! Я видел их, этих хозяев! Сам, своими глазами видел... Разве у нас поверят, что государство за свой счет строит санатории для рабочих? Что везде на самых ответственных местах — рабочие?
В зале стихло. Слушали папашу Анри внимательно. Я заглянула вниз: мозаика голов, черных, рыжих, светлых. Женщины в легких платьях, мужчины без пиджаков, развязали галстуки, — жарко, дышать нечем. Многие курили. Дым тянулся кверху и синими пластами переваливался над головами. Люстры казались масляными пятнами, лица просвечивали смутно, как блики.
— Вадим, брось хоть ты дымить. Задохнуться можно.
Он удивленно посмотрел на меня, придавил большим пальцем тлевший в трубке огонек и сунул ее в карман.
Я уселась поудобнее и, уткнувшись подбородком в скрещенные на барьере руки, вглядывалась в папашу Анри и силилась представить этот русский митинг, о котором он говорил, и русских железнодорожников, но они виделись мне в плоских кепи французских железнодорожников — «шемино», а старый машинист говорил хрипловатым срывающимся голосом — точь-в-точь, как папаша Анри.
Папаша Анри кончал уже свою речь, и всё обошлось бы тихо, если бы он не воскликнул напоследок: «Россия — наш маяк! И нам, французским пролетариям, светит советская звезда!» И вдруг плотную, напряженную тишину взорвало. Раздались пронзительные свистки, послышались крики: «Агенты Москвы! Продажные! Предатели Франции!..» А внизу уже посыпались стекла — били окна, замелькали в воздухе палки, летели стулья. Тут-там вскочили, но настоящей драки не произошло, так как фашиствующих молодчиков быстро выбросили в боковую дверь. А зал стоя скандировал:
— Бой фа-шиз-му! Бой фа-шиз-му! Бой фа-шиз-му!
Делегаты сменяли друг друга — работники почты и телеграфа, работники Газовой компании. Коммунисты и социалисты, католики и неверующие. Все говорили о том, что в России они ходили куда хотели, и видели что хотели, и говорили с кем хотели, и чувствовали себя среди настоящих друзей.
Внезапно в зале поднялась буря. Все вскочили и с громкими восклицаниями забили в ладоши. Это пошел на трибуну Марсель Кашен.
Среди мощных возгласов я узнала знакомый голос. Привстав на носки, я заглянула вниз и увидела Жано и рядом с ним Рене и Жозе. Они сидели двумя рядами ниже нас. Я окликнула их.
— Спускайтесь к нам, — позвал Жано, — потеснимся!
Пока мы устраивались, в зале стихло.
Марсель Кашен говорил спокойным голосом, медленно и напевно, немножко по-старинному.
Старый пролетарский борец говорил о миролюбивой политике Советского Союза, который один на всей планете серьезно и искренне борется за мир, о том, что Франция переживает грозное время: растет опасность извне, а внутри изменники, ничтожные люди, стоящие у власти, рядясь в одежды якобинцев, потихоньку прокладывают дорогу фашизму...
— Не проложат! — крикнула я. Вадим повернулся ко мне.
Мы встретились глазами.
Глаза Вадима улыбнулись мне и опять устремились на оратора.
— Господин Даладье рядится в плащ Робеспьера, — говорил Кашен. — Жалкая имитация! На деле же Даладье фашизирует Францию! Никогда не спрятать ему своих темных дел под маскарадный плащ Робеспьера! Фашизм — это бедствие, самая большая угроза свободе человечества! И мы будем бороться! Бороться вместе с Советским Союзом! Нам некогда играть словами. Дело советского народа — наше дело, дело французского пролетариата, дело всех людей труда! Всего мира!..
Я смотрела на Вадима, он не спускал глаз с оратора, и вдруг я увидела, что у Вадима русское лицо, единственное тут среди тысяч. И что-то похожее на чувство гордости охватило меня — за это лицо, и за страну, о которой тут говорят, что стала надеждой всех честных людей мира, и что страна эта — наша Родина — Вадима и моя. Странное это было чувство, новое,