Кремль - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приближенные, чтобы развлечь великого князя, пускали к нему всяких бахарей. Особенно часто бывал теперь у больного старец Пахомий Логофет, монах-сербин, который так насобачился в составлении всяких житий. Он продолжал неутомимо печь их, стараясь, чтобы было все поелейнее, побожественнее, со слезой, с воздыханиями… Елена презрительно смотрела на старика с высоты своей царственной красоты: ей вся эта елейность внушала только презрение…
Больной, глядя в окно, как тысячи работных людей неутомимо воздвигают стены и стрельницы московской твердыни, внимательно слушал рассказы Пахомия о далеком Царьграде, теперь погаными полоненном, и казался он ему какою-то страною чудес.
– Я ведь весь исходил его… – шамкал мних дряхлый. – Все видел, всему поклонялся, все лобызал… Господи, и чего-чего там только нету!.. Вот у той же святой Софии показывали тогда дверь от Ноева ковчега, чепь железную, юже ношаше Павел Апостол, слезы Богородицы, сседошася аки земчюг… А на берегу моря видел я песок, идеже больнии нози погребают и збирают черви из них и из всего телеси и здрави бывают; вот бы тебя, княже, туда свозить!.. И есть еще мовница Константинова. Царь ихний, Лев, воды возвел и корыто учини каменно велико, хитро и мудро, у того же корыта нищий приходящий мыяхутся, а во угле мовни тоя полож бочку древянну велику, у нея ж семь гвоздь, да какову воду хощет, такову и точит. А мзды не имает ни у кого же мыющихся – на то поставлен страж, болван, аки человек камен, и лук медян в руце его и стрела медяна ж. Да аще кто у кого захощет взяти мзду, то он устрелит бочку и не будет воды от нее… – тянул старик, борясь с дремотой. – А по Великой улице можно дойти до Правосудов, яже сотворил Леон, царь премудрый: как людие створены и порты на них латинстие, оба красного мрамору. И один право судит о поклепе, а другий о заиму и торговлях и об иних вещах. Да аще кто кого поклеплет и он, пришед, всыплет в руки болвану, и колько будет правых кун, только то тот и примет, а лишнего никако же не примет, но летят куны мимо… А фрязи попортили болванов: един перебит наполы, а другому руки и ноги перебиты и носа сражено… А перед одним монастырем видел я, княже, жабу каменну, которая при Льве Мудром ходила по улицам и пожирала сор, а люди вставали поутру и видели, что улицы чисты…
Дремота одолевала старика, и он шамкал, сам уже не зная что. И вдруг на пороге встал отрок:
– Великий государь…
В покой шагнула величавая, точно опаленная грозой фигура уже стареющего Ивана. Логофет низко склонился перед повелителем и незаметно, комочком, выкатился. И, поговорив для прилику с сыном о том и о сем, великий государь сказал небрежно:
– А тут жидовин один, которого наши послы из Венеции вывезли, берется вылечить тебя… Голову, говорит, в заклад даю…
– Дак что? – согласился измученный Иван Молодой. – Пущай попробует…
– Уж не знаю как… – раздумчиво сказал Иван. – Больно веры-то у меня в их хитрость нету… Вспомни Каракучуя… А ежели поглядеть за ним, может, попробовать и можно.
Всего он недоговаривал, и сын понимал это. Иван Молодой был наследником престола, и у него был уже сын, Дмитрий. Но и у Софьи уже родился сын, которого крестили Гаврилой, а звали все Васильем. Ежели за Молодым стояло первородство и то, что он уже был объявлен наследным государем, то Гаврила-Василий был потомком императоров византийских, и за ним стояла вся хитрость и жесточь Софьи. По Москве уже ходили слухи о возможности борьбы за стол московский… И все это было скрыто за осторожными словами Ивана, который уже начал колебаться, кому передать власть.
– Только в нутро надо остерегаться зелия их принимать… – сказал он. – А ежели больно настаивать жидовин будет, так пущай сам первый от всего прикушивает…
– Ну, чай, не о двух головах… – усмехнулся Молодой и вдруг весь сморщился и застонал: – Господи Батюшка, ну терпения вот нет никакого!..
– Так я велю позвать, коли так, жидовина…
– Прикажи, батюшка, – авось и поспособствует…
И вдруг Ивана точно осияло, и в груди его стало вдруг нестерпимо тесно: в горницу вошла Елена.
– Здорово, батюшка… – низко склонилась она перед ним.
– Здорово, Оленушка… – стараясь удержать дрожь в голосе, отвечал Иван.
Они всегда избегали смотреть один на другого: глаза говорили слишком много страшного…
Иван, чтобы ничего не замечать, начал морщиться и стонать.
– А ты, Оленушка, приглядывай за мужем-то… – сказал Иван. – Никак не вели жидовину к нему одному входить…
– Слушаю, батюшка… – сказала она и обожгла его взглядом.
Она иначе не могла: свою силу она должна была чувствовать всегда.
В тот же вечер, низко, до полу, сгибаясь, со сладчайшей улыбкой на худом, в грязных пейсах лице в опочивальню вошел в сопровождении отрока мистр Леон. Все стали сразу осторожно принюхиваться почему-то, и всем казалось, что от поганого идет какой-то тяжкий дух… А он уже нежно приподнимал покрывало на больных ногах Ивана Молодого и рассматривал их.
– Через неделю будешь ходить, пресветлый князь!.. – решительно объявил мистр Леон. – Да что я там говорю: ходить!.. С терема, с колокольни прыгать будешь!.. Только уж слушай меня во всем…
И до того был уверен в себе жидовин, что Молодой сразу воспрянул духом. А мистр Леон, обращаясь то к одному, то к другому, то к третьему, уже понес свою тарабарщину:
– Ах, да мало ли каких снадобий бывает!.. Есть и киноварный месяц, и медный ахиллес, и волчье молоко, и львиная кровь, которая стариков молодыми делает, и зеленое масло Венеры, и мандрагора… Но нам всего того не треба… Вот сейчас побегу я до дому и принесу всего, что треба. Первым делом возьмемся мы пить травку – такая хорошая травка, такая хорошая, ай-ва-вай!.. И бутыли горячие к ногам прикладывать будем…
Молодой омрачился: пить травку ему не улыбалось…
– А может, травку-то твою можно и оставить? – сказал он.
– Ой, да как же ее оставить, когда в ней вся сила? – широко расставив пальцы, поднял мистр Леон обе грязные руки свои. – А ежели пресветлый государь опасается чего, я первый вот тут при всех буду пить ее. Ай, да что там разговаривать: бегу!..
Он убежал, вернулся с травкой, сделал отвар, отважно пил его сам, и поил великого князя, и прикладывал к его ногам горячие бутылки. И так пошло изо дня в день. Раз, когда он готовился вылить отвар в заготовленную посудину, которую подала ему Елена, он увидел на дне ее сизо-зеленый порошок. Он якнул, как испуганный баран, присел и поднял глаза: над ним недвижно стояла Елена и жгла его своими огромными черными глазами. Губы ее были плотно сжаты, и на побледневшем лице была суровая решимость. Она медленно вынула из складок платья тяжелую кису и показала ее жидовину, а затем спокойно взяла отвар, вылила в посудину и подала больному.
– Ох, что-то сегодня как негоже!.. – скривил губы Молодой. – Я говорил, лучше бы чего другого…
– Ну, умел нагуливать, умей и терпеть… – холодно сказала Елена. – Не маленький…
Жидовин растерялся. Золота в кисе много было, но как выкрутиться? Во всяком случае, времени терять нельзя и минуты: скорей на Литву! Но не успел он дома собрать лопотьишка своего, как к нему явились пристава: великий князь Иван Иванович всея Руси тихо в бозе опочил – к ответу!..
У изголовья гроба было, по старинному обычаю, поставлено копье. В ногах старая нянька усопшего причитала что-то унывное. Елена стояла выпрямившись, и темным огнем горели ее прекрасные глаза… И Москва сразу зашепталась:
– Грекиня сработала… Дорогу своему Гаврику к престолу расчистить охота… Народец тожа!.. Может, она и жидовина-то тайком выписала: сама сколько времени так околачивалась…
До Ивана дошли глухие говоры Москвы. Он крепко нахмурился. Но сделанного не поправишь, и грекиню свою надо прикрыть. И втайне он все раскидывал умом: чья это работа – Софьи или Елены?.. И как только прошли сорочины, белого как смерть мистра Леона людными улицами повезли на Болвановку и там всенародно отрубили ему отчаянную голову.
– Вот тебе и звездочетцы!.. – сиплым смехом своим колыхался сизо-багровый Зосима, выпивая с дружками. – Глядел, глядел на звезды-то, а земные-то дела и проглядел… Эх-махмахмахма!.. Ну, во славу Божию…
XXVIII. Прощание
– Хорошо… – трясущимися губами проговорила Елена. – Разойдемся совсем… Я так больше и не хочу, и не могу: я знаю, что ты любишь меня, но я чую, что душой-то ты не то около… другой, – вся содрогнулась она, – не то где-то за тридевять земель… И я измучилась… И на прощанье, – она едва удержала рыдание, – одно тебя молю сказать: о чем ты тоскуешь все, чего тебе не хватает?..
Князь Василий поднял голову. На бледном лице его было глубокое страдание.
– Ничего ты в том не поймешь, Елена… – глухо сказал он. – Но… у меня в сердце словно червь какой живет и точит. Вот такие яблоки бывают: снаружи не налюбуешься, а внутри червяк и горечь горькая. И люблю я жизнь, и нет у меня к ней охоты-то. И почему, скажи, я князь Василий Патрикеев, которому открыты все пути, все дороженьки, а Митьке оставлена только рожа прелая да кусок черствого хлеба? Кто это указал? И почему я должен целовать руку пьяному Зосиме?.. Для чего все это напутано? Почему одни величаются, а другие слезами умываются?.. И где вера правая, раз вер всяких столько навыдумывали?.. Куда ни кинь, везде клин… – горько усмехнулся он и про себя подумал: «И никому не дал счастья: ни тебе, ни княгине своей, которая ни в чем ведь не виновата, что она такая, а не эдакая, ни Стеше, которая сохнет теперь за оградою монастырской… Никому не дал радости, а всех замучил…»