Новый Мир ( № 8 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6Так она боролась с беззаконием своей жизни, делающим из ее еще крепкого тела старуху. И она старалась судорожно восстановить порядок, начиная хотя бы со своего языка.
7 Эти “им” чудятся мне сонмом божеств, находящихся где-то там . Синклитом из букв. Превращающим слово “там” в недоступность, прозрачность и вездесущность.
8Это вовсе не грубое сравнение. Ведь в те времена еще не вымер гужевой транспорт. И кубик рафинада, легко подбираемый с руки понурой лошадью лишь одним дыханием, исчезнув с ладони, образовывал самую нежнейшую в мире выемку. В детстве моих ладоней никто нежнее глупой кобылы не касался. Я бы точно это запомнил. Но ни мать, по известной, не зависящей от нее причине, ни отец, по причине совершенно обратного свойства, ничего подобного не оставили в моей тактильной памяти.
9 Мне известно только одно преодоление этого прекрасного закона, тупая победительная сила материнского, — подросток-мулатик, обретающийся на соседней улице, “нагулянный” в столице обычной теткой. Он, томно-коричневатый и тонкий до вычурности, абсолютный африканец, сын своего далекого быстроногого папули-эфиопа, словно в шутку или отместку был начисто лишен экзотической для наших мест плавности, двигался тупо и жестко, будто его африканские суставы были смазаны русским солидолом, будто мать насильственно отучила его от всего отцовского. Он был так похож на отца, что материнское ревниво затмило в нем эту видимую истину, вошло в него противоречием и, очевидно, разрушило его. Казалось, что он был сделан вторично, переплавлен и затвердел при неправильных русских температурах. В своей кромешной жестикуляции он и оставался сыном унылости и предопределенности. Потом он пропал. Словно жестко опрокинулся кеглей за край. Спился? Сел? Сбежал в Африку? Никто ничего про него толком не знал.
10Ведь я после, после всего узнал, как она хотела выйти замуж за офицера, но их вокруг нее не наблюдалось, как она хотела поехать в Москву и познакомиться с порядочным офицером из академии, но все порядочные были разобраны. И куда ей было вообще-то ехать, ведь незримо и неотступно за ней влачился шлейф ее завода с запахом каленой стружки и масла, сочащегося на детали, которые она точила и на токарном станке, на фрезерном и даже на револьверном. И солидол, его липкий низкий флер тащился за ней как конвой, куда бы она ни пошла после утренней, вечерней или ночной смены. И во мне она любила несостоявшегося офицера, которым мог стать почти любой мужчина, имей он какое-никакое высшее образование. Она рассказала мне, как моя мать отбила у нее ухажера, быстро ставшего моим отцом. Как “отбила”? Я повторил ее боевой глагол. Какая между вами проистекала бойня? И я представил себе амазонок в легких доспехах, идущих на ловитву ослабленных службой офицеров.
11Жесткие на вид и удивительно мягкие на ощупь... Их насыщала телесная тайна, но мне не погрузиться в нее и не разгадать. Глядя на эти темные пряди вблизи (теперь и много позже), я осознавал, что моя нежность, моя тяга, робость и стыд, равные друг другу, будоражат и одновременно отменяют длительность моего возбуждения. Это бескорыстное зрелище, множество раз настигавшее меня, с какого-то момента сделалось уникальным и неповторимым. И моя жизнь, утрачивая координаты, застывала. (Как в детстве, когда, разглядывая себя у зеркала, я ковырял первые робкие прыщи и мог это делать не часами, а вечно, так как протяженность у этого занятия исчезала. И лишь жгучая краснота кожи свидетельствовала о моем бытии.) В том новом безвременье, принимая несказанную прибыль своего чувства, я волен был только расплакаться. Когда я отстранял свою руку от ее растрепанных прядей, то понимал, что ко мне обязательно придет смерть. Эти жесты касания ее волос всегда были преувеличены во мне, больше обстоятельств дня, значительнее погоды, несоизмеримы с расстоянием до ближайших выходных.
12Не то чтобы из моей памяти это впечатление легкомысленно выветрилось. А давление света, общая неподвижность, чреватая прорывом, вынесли все чувства за скобки, как пустой единичный множитель, ничего не меняющий в неподатливом итоге. И чем меньше и меньше я могу объяснить свой чувственный ступор, тем больше меня проницает ток тихого бессловного языка, на котором я изъяснялся тогда сам с собою. Языка, с помощью которого я понимал и принимал все. И также безъязыко обращался ко всему. И наверное, впервые попробовал согласную Бусю на вкус. Это похоже на галлюциноз особенной немотивированной достоверности. На сонный бред безропотного, совершенно неопасного животного.
13Я про себя, чтобы никто не услышал или, лучше, — не признал на мне ее женственного отсвета, говорю “прямо” или “прям”, не вкладывая в эти вводные слова ни тени вопрошания, которыми она наделяла их бог знает сколько лет назад, не надеясь утвердиться в ненадежной прямизне своего прошлого бытия.
14 Люди передвигались по двору так, словно весь день их вынужденно скрывали в мешках. Будто они рады наконец приобрести свойства, отличные от уныния и безразличия. Они перестали сутулиться и шаркать, походка их, перейдя в охотничий регистр, помолодела, и веса, дневного тяжелого веса в них ощутимо поубавилось. Все действие приобрело непреложность и должно было вот-вот завершиться кульминацией. Над двором висело ожидание как снасть.
15И я удостоверился всей глубиной своей умиротворенной души — как страшно быть в забытьи. Это значит — оказаться там, где уже нет бытия. Закатиться за... В отличие от того, кто просто позабыт. Ведь он просто исчез из привычного круга вещей, но может быть найден.
16Отчаянное солнце воспламенило само себя и, став бельмом, моментально выпарило грядущую дневную жару. Я это запомнил, так как встал очень рано, и просто почуял, как день, мгновенно миновав утренние сумерки, опрозрачнил и довел до слепоты видимость далей, где обычно зрел пологий горизонт. Он будто мгновенно возвел пропилеи, которые не сойдутся в точке яростного жара. И жар, вымарав облака, отменил законы перспективы и усмирил речное эхо. Мне почудилось, что низко пролетевшая ласточка не смогла оставить за собой свистящий след, она прорезала воздух как скальпель.
Казалось, что раскрывается кулиса особенного всеобщего времени, очищенного от иссякания. Мерность его ослабевала. Никто не должен умереть, так как и здесь никому не предназначалось места, не задана последовательность и не предопределен порядок. Координаты иссякли, не проявившись. Это качество говорило только о моем наличии в мире, оно ничем больше не ошеломило меня, и только с замиранием сердца я понимал, что я — только “есть”. Есть, и все. И этого было безгранично много.
Словно я почуял дежурство ангелов, сменяющих друг друга на острие иглы, которой был я сам, и их легкий ропот проникал сквозь мою эпидерму.
17Ведь его, как и Бусю, а значит, и мою мать принимала одна на три Тростновки повитуха, и пупки были у всех одинаковы, не то что мой — городской, чуть торчащий наружу.
18Мне ведь так и не удалось отца толком за ту единственную неделю каникул разглядеть. Его лицо. Как позитив смутного зеркала. Да и, по правде говоря, когда я принимался вспоминать его внешность, лицо и тело, меня населял какой-то легкий спазм. Да, всего лишь спазм, близкий к тошноте, по дороге к конвульсиям. Но до этого еще было далеко, будто я совершил страшное, но сладкое, сладкое предательство и вот — вынужден жить-поживать себе дальше как ни в чем не бывало.
До меня дошло доказательство — что равенство отца и его отражения в моей памяти не оставляет мне надежды на его бессмертие. Это равенство словно разряжало его, низводило память о нем до немощи.
19Из-под бревна выбивается зелень. Не знаю ее названия. Тощая и тугая, иссушенная дневным жаром. Уже не зеленого, а угнетенного вызолоченного цвета. Словно растительность на летнем загорелом теле.
20Я почуял и вспоминаю посейчас, как она касалась меня. Но особенным образом — меня мною. Как я весь делался плотью, как исчезали границы моего тела, как я высыпался из себя, делаясь пылевидным.
21В том, что я переживал, не оказалось ровным счетом никакого смысла, кроме звука моего сердца, ибо я был настолько меньше его, что ландшафт, вдруг зашевелившийся во мне, как и свет, хлынувший через мои глазницы, приумножил мою малость, и я совсем пропал в нем. Я исчез из виду. То есть из того вида, который наблюдал. И если бы я отважился посмотреть на собственную руку, всего лишь протянув ее к своему лицу, я ее бы не увидел. Как лодочку, пущенную мной когда-то в паводковый ручей в устье ливневого стока на моей улице у родной подворотни.