Новый Мир ( № 8 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сущую безделицу.
Татуировку с его плеча.
Я не помню ее сюжета, но тот меняющийся военный меандр сопровождает меня всю мою дурацкую жизнь.
То танчик, то пушечка, то надпись о верности.
И я захлебываюсь, видя на телах совершенно чужих мне людей пороховые разводы. Будто с них только что сняли декалькомани с детским символом мужественности и непобедимости. И они стали сами собою.
О, я бы тайно хранил выбелившийся, ослабший от моих взглядов лоскут в совсем маленькой колбе, запаянной в горловине! А что?
Так кто же попрекнет меня за мое искренне сыновнее желание.
Иметь некое нечто, уже не подверженное порче…
Отцовское развороченное тело не произвело на меня никакого впечатления — как грунтовая дорога, по которой мы с ним сто лет назад прошли в баню. Тогда на ее обочину он, совершенно не стесняясь меня, помочился. Но его новая голизна была иной.
Она слишком тупая, податливая, не могущая прельстить никого в мире.
Просто оболочка неотзывчивой вещи.
Такой вещи, что уже и не вещь, но еще и не ничто — просто ветошь.
Я проговорил это в самом себе без помощи слов, только смыслом. Ведь звук и смысл иногда бывают разделены так, что им не соединиться никаким мостом:
— Мой бедный ветхий ветошь.
И я незаметно для себя открыл формулу его смерти.
Во мне разыгрывается пьеса, в ней не то что словеса, но и жесты — совершенно излишни.
Абсолютная норма — покой и беспамятство.
Все персонажи, видимые мной в моей жизни, просто стоят вдали, повернувшись спиной ко мне.
Этот сон, видение, оно множество раз повторялось и, кажется, перекочевало в явь, став моей неотъемлемой частью.
В секционный зал госпитального морга вошла статная девица, она что-то очень тихое мурлыкала. Только для себя одной. Мелодии я не разобрал. Какой-то пресыщенный вокализ. Руки в резиновых перчатках она держала чуть на отлете, наверное, готовилась что-то безошибочно найти. На ощупь, закрыв глаза? Она замерла в дверях. Она смешалась, застав меня в этом не предназначенном для посетителей месте27.
— Я ошибся дверью, извините, но мне нужны справки, — пояснил я, — но это кстати. Не буду волноваться на похоронах.
— Это ваш отец? — тихо и безошибочно спросила она, подойдя близко и ко мне, и к телу.
Будто я был очень похож на труп.
Мной уже овладела обычная скупая тупость. Тупость не очень молодого мужчины, должного заниматься неотложным муторным делом. Помолчав, она прибавила немного резонерски (ведь именно ей представилась возможность в этом сакральном месте разбавить мои горечь и потрясение, все те чувства, что я вовсе не испытывал):
— Да уж, что теперь вам волноваться. А вы не врач? А хотите протокол вскрытия посмотреть?
Я промолчал. Она продолжила, глядя на меня:
— Вы его в военном хотите хоронить?
— Я не хочу…
Она промолчала.
— ...его хоронить, — добавил я.
Я мог уйти, но сказал это, глядя на ее красоту, полную здоровья. Она ведь без всяких скидок красива. И вот цветет в таком месте.
Итак, я продолжил:
— Мне все равно. Он был дрессировщиком.
— Как интересно. Военных дельфинов?
Из нее посыпалась чепуха:
— Я про это недавно читала, что у нас на юге давно уже натаскивают дельфинов-убийц. Против диверсантов. Как интересно. Значит, дрессировщиком. Дельфинов.
— Нет, мышей.
— Это, очевидно, с ядами связано, да, я знаю, я про это что-то читала. Как интересно.
У нее дивная русая коса до лопаток.
Цвет, вызывающий умиление.
Моей самой любимой масти, лучшей длины.
Коса заплетена низко и свободно, как я больше всего любил, — у основания шеи, и складывала ровные волосы в свободный античный шлем, он был больше размером, чем необходимо для обороны.
Пересиливая ее магию, боковым зрением я по-воровски углядел: кишки в брюшине открытого тела моего отца змеились плотным розово-сизым зигзагом.
Его тело поразило меня качеством целостности, невзирая на то, что он был просто освежеван, но это действие, его словарная суть, почему-то к нему не имело отношения.
Я не смог выделить в нем никаких особых черт, так как все его увядшее полое существо и его поза, в которой он был распростерт, приобрели новую, не свойственную живым, смазанность. Это была однозначная монументальность. Он был обращен, как памятник, в некую внутреннюю точку, о которой было известно, что она непостижима и находится совсем не в его, прости Господи, нарядном нутре.
Он стал лицом походить на каменного льва.
Он либо пятится, либо вот-вот прыгнет28.
— Вы его хорошенько побрейте. Этого вам хватит? Красьте не сильно, я этого не люблю.
Я помолчал, повернулся, чтобы уходить.
— А ему наплевать, — сжевал я фразу. Слова повисли посреди секционного зала помимо моей воли, я ведь не хотел что-либо говорить.
— Ну что вы, мы ничего не будем малевать, — сказала девица.
Купюра просвечивала сквозь ткань нагрудного кармашка красивого халатика, куда я только что сам ее опустил, чуть нажав на грудь. Она ведь приподняла руку в перчатке, намекая, что ею лучше ничего не брать. Я неравнодушен к крупным медсестрам и анатомам с косой. В другой руке она держала клеенчатый фартук.
— Простите, коронку желтого металла будем снимать?
— Нет. Можете оставить на память о нашей скоротечной встрече.
Она фыркнула. Она быстро все поняла про меня. Меня всегда понимали медсестры. Она поглядела на меня, проницая. Я еще раз обернулся на него, на моего отца, на тело моего отца, как-то через плечо. Будто бы брезгливо. Но я его не брезговал никогда. Ни в каком виде. Даже в этом. Я ни секунды не сомневался, что это — мой отец. Сомнения впервые меня оставили.
Для меня отец, после того как мы встретились с ним, чтобы никогда больше не увидеться, связан со словами из Евангелия, где Спаситель вопрошает, безмерно страдая: “Зачем ты меня оставил, Отец?”
Я тоже задавал этот вопрос.
Ведь все-таки я мог обратить этот вопрос к нему.
Написать.
Дозвониться.
Дать телеграмму.
— Ну так зачем ты меня оставил?
Еще раз:
— Зачем ты меня все-таки оставил, отец?
Но я очень рано понял, что не продвинусь за риторический завал этого вопроса.
1Она проговаривается, что осталась совсем одна в своем доме. Совсем одна, но все-таки вместе со мной. Это “все-таки” очень много значит в наших отношениях. Иногда она обо мне забывает. О чем она думает на самом деле, разглядывая сложенную вчетверо несвежую газету, скорее даже не читая ее, я не ведаю.
2В особенных случаях, когда бабушка переходила со своего обычного торжественного лада на гневливый или, наоборот, речь ее наполнялась союзами, которые можно было без ущерба для смысла избежать. Она словно приступала к сказу, полному драматизма. Будто фольклорный тон не мог вызвать и тени возражения у оппонента. За этой речью толпой стоял сам народ, как в лучшей кинокартине моего детства “Война и мир”. С дрекольем и рогатинами.
3 А оно действительно потускнело, как доказательство того, что оно было — как протяженность. Мне достались обломки.
4Я до сих пор ведь покупаю иногда этой сладкой ереси. Не больше ста грамм. Хочу этого не делать, но не могу совладать с собой. Это странная покупка, ведь никто не дарит своим детям такое малое количество дешевых конфет. Кто их покупает в таких скромных количествах? Мистические извращенцы для приманивания робких сладкоежек или сумасшедшие, не могущие обойти стороной вычурное изобилие конфетного отдела. Ведь даже самые простые, не избалованные собаки не едят ириски из-за липкости. Но немолодые продавщицы смотрят на меня, будто разумеют природу моего застарелого порока.
5 Она бежала самой женственной в мире манерой, как-то сведя колени, откидывая голени в разные стороны, так, как бегают только аккуратные девочки или русалки, вставшие на плавник. Все женщины в моей жизни бегали, пробегали мимо, убегали от меня всегда иначе, по-мужски, по-спортивному, с резкой азартной отмашкой андрогинов. И, глядя на бегущих, я до сих пор хочу узнать ее манеру бега, но с ее пластикой в чистом виде я не встречался никогда.