Сень горькой звезды. Часть вторая - Иван Разбойников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полно вам, господа, восхищаться! От спасителя ли Сибири этот черный ангел ниспослан был? Или, может быть, наоборот, от лукавого? Кто их разберет: Советы ли от лукавого или партизаны Анненкова, или те и другие вместе. У советских на шапках кровь и пламя, у казаков – череп да кости. А разбойники что те, что другие: кинь на весы – ни один не перетянет.
Омскому Совдепу незваные защитники престола не ко двору. От желания поскорей их спровадить вымучили приказ: «Разоружиться – и по домам! А иначе – вне закона и расстрел на месте». В дружине Совдепа речники и железнодорожники – количественный перевес на их стороне.
«Боевое оружие не сдадим! – сверкнул именной шашкой Анненков. – Мы партизаны казачьей республики! С нами Бог!»
«И атаман Анненков!» – дружно отозвались ему верные фронтовики-казаки. «А еще – Ермаково знамя, – добавил атаман. – Все на конь!» И понеслись по мостовым города дети дьявола. Вихрем ворвались в войсковой Никольский собор. Перекрестился, припал на колени перед казачьей святыней – Ермаковым знаменем Анненков: «Клянусь собрать вольнолюбивое сибирское казачество и восстановить войсковой круг под Ермаковым прапором. Клянусь создать сибирскую казачью республику...» И приказал свернуть все знамена.
Не потерпел святотатства, кинулся на их защиту седовласый попик, но перехватил его за бороду меднолицый и раскосый подъесаул-татарин, шепнул на ухо: «Помешкай, батюшка, а то рассеку до яиц!» И от святой иконы свечку к поповской бороде поднес. Затрещало и запахло паленым.
Запахло паленым вокруг партизан Анненкова, и пришлось им уносить из города ноги. Власть разделилась натрое: в городе Совдеп, вокруг, в станицах, Анненков, на железной дороге чехословаки.
От Тобольска до Семипалатинска храпят на переправах казачьи кони, вздымается под копытами степная пыль или чавкает болотная жижа – спешат в дальние станицы и глухие казачьи заимки атамановы гонцы сбирать под овеянные казачьей славой святые хоругви Ермака верных сынов Сибири в поход против жидов-инородцев, всемирной коммунии и красной от крови и пьянства сволочи.
На призыв встать за Отечество, православную веру и русского царя заподнимались потомки Ермаковых и оренбургских казаков, застучали по площадям подковами, заклацали затворами: «Целься точнее!»
Пламя от свечки казачьего собора заполыхало на всю Сибирь, и для красных запахло жареным. Совдеповцу Емельке Казакову припекло пятки и, чтобы не погореть, сбежал он с ближайшими приспешниками в непроходимые еланские болота, где и засел в займище, которое позже назовут Комиссаровым. По его пятам ворвались в станицу белоказаки. Предводитель полусотни Гонаго по не снятому в спешке флагу определил избу Емели-совдеповца и запалил с четырех углов. В пламени дико вопили и метались Емелины домочадцы: старики, жена, дети. А снаружи ухмылялся косоглазый подхорунжий и садил из нагана по окнам. Жирный дым заволакивал станицу и сползал к Иртышу. Пахло горелым мясом.
В дом к Разбойниковым ввалился хмельной и чумазый после пожара Евсей Клейменов. «Здорово живешь, Ванюша! – облапил он приятеля. – Хватит на печи с бабой тешиться – время постоять за Россию. Меня за тобой прислали – вступай в нашу сотню...»
«Ишь ты, какой горячий! – осекла Евсея Марья. Она с утра насмотрелась на басурманские выходки казаков Гонаго и про себя решила, что Ивану примкнуть к ним не даст, чего бы это ни стоило. Теперь хозяйка старалась выиграть время и потому непозволительно встряла в мужской разговор, как бы не замечая недоумения Евсея и нахмуренных бровей мужа. – Горячий ты, а щи мои горячее – как бы извинилась хозяйка и пригласила Евсея к столу: – Присядь-ка, побеседуем, чай, три года носа не казывал». А сама захлопотала, то к печи, то к столу, то к чулану. Вернулась из чулана с внушительной темно-зеленой бутылкой – драгоценной настойкой лекарственного девясила на перваче. При виде запыленного штофа Евсей шагнул к столу, но Марья опять его осадила: «Ополоснись сперва – руки, поди, в крови». «Почто хулишь меня, Марья! – осерчал на нее казак. – Руки я на земляков не поднял! Это Гонаго бешеный... А ты, может, думаешь, красные наших милуют?»
«Ладно, ладно, – успокоил обоих Иван. – Давайте лучше чокнемся. Настойка у Марии целебная: кабы не ее травы – не сидеть бы нам за одним столом. После контузии совсем обессилел я...» Иван тоже про себя решил, что с детоубийцами ему не по пути и решил отговориться болезнью. «Ерунда! – возразил Евсей. – Вскочишь в седло – на ветру оклемаешься. Это ты на печи раскис, а на службе проходят все хворости. Опять же присяга...» – «Навоевался я, сосед, досыта. Так навоевался, что ветер в трубе свистнет, а я пригибаюсь. Дверь хлопнет – на брюхо падаю. А шашку и из ножен вынуть сил нет». – «А что, цела твоя шашка?» – удивился Евсей. Ему еще с фронта помнился Иванов златоустовский клинок с георгиевским темляком и наградной надписью: «За храбрость».
Иван встал, вышел в спальню и вернулся с шашкой в черных ножнах с инкрустацией серебром: «Сберечь-то я ее сберег, да видать по всему, что она мне уже не понадобится. Хочешь мою шашку?» Не ожидавший такого оборота, Евсей словно огурцом подавился, заикал и полез целоваться: «Ванюша, друг! – но опомнился и подозрительно глянул: – А ты чем воевать будешь? Подхорунжий велел всех казаков к вечеру под ружье собрать: завтра дальше выступаем». «Дак ты чо, Евсей, не видишь: хворый он – одна нога в могиле, какой с него вояка? Единственную ценность в избе – шашку серебряную и ту тебе на святое дело, как другу, благословил. – Марья переполошилась словами Евсея и понесла по кочкам без остановки. – Доложи, что лежит Иван – все соседи подтвердят. Полегчает – прибудет в отряд. Чай, не на один день развоевались».
«Доложить – оно всяко можно, – многозначительно согласился Клейменов. – Можно и доложить, ради соседского уважения». Евсей зашарил глазами по избе, надеясь обнаружить что-нибудь ценное. Но на глаза ничего не подвертывалось: не успел разжиться Иван. И тогда вестовой вспомнил: «Коня у меня заводного нет. Одолжи на время своего Ворона».