Архангелы и шакалы - Казимир Дзевановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не is okay. Quite okay...
«Прекрасно», – подумал я. Но как человек с ожогом третьей или, вернее, четвертой степени может быть «okay»? Мы попросили служителя провести нас внутрь. Исполненный гордости, он подал знак рукой и двинулся вперед во главе нашей группки. Больница в Вади-Хальфе производила неплохое впечатление. Правда, это были лишь одноэтажные строения, а вернее, бараки, но в них соблюдалась чистота и порядок. Внутри не было кондиционеров или даже вентиляторов, которые в Судане встречаются повсюду – в гостиницах, магазинах, ресторанах, поездах и даже туалетах. В больнице были лишь окна, защищенные от солнца. Но, пожалуй, это и лучше, так как если бы здесь больше заботились об охлаждении, то не привыкшие к этому жители умирали бы от воспаления легких.
Наконец служитель проводил нас к молодому, симпатичному врачу. Выслушав, кто мы и зачем прибыли сюда, врач отвел нас в палату, где лежал несчастный из Фараса. Отгороженное ширмой от остальной части палаты, на койке возлежало существо, мало напоминающее человека. Обернутый с ног до головы бинтами, с отверстиями для рта, носа и глаз, больной лежал без сознания, тихо хрипя. Из-под бинтов торчала одна необожженная стопа. Она непрестанно вздрагивала, и в этом, казалось, было что-то противоестественное – обыкновенная человеческая стопа, не отличающаяся от стоп других лежащих в палате больных, и выступающая из белого кокона... В стопу была воткнута игла с резиновой трубочкой-капельницей.
Подойдя к кровати, профессор Рогальский сказал тихо по-польски:
– Он же задохнется под этими бинтами. Но и так ничто уже не спасет его. Ведь у него слезла вся кожа...
Врач-суданец и служитель, который не отступал от нас ни на шаг, внимательно присматривались к нам. Видно, им любопытно было узнать, что скажут европейцы, – ведь слава о наших чудесных исцелениях, несомненно, дошла уже и досюда. Хотя у Рогальского и Якобельского возникли сомнения по поводу методов, примененных в больнице, они понимали, что и в самых лучших клиниках здесь ничем нельзя было бы помочь, а поэтому Рогальский заявил:
– Думаю, что сделано все, что можно было сделать. – Он заколебался на мгновение. – Да, лечение, безусловно, правильное. Но он не выживет...
Служитель, утверждавший, что «he is okay», приуныл. Зато врач-суданец понимал это так же хорошо, как и мы. Он ничего не сказал.
Когда мы вышли из больницы, нас со всех сторон обступили люди. Они пожимали нам руки, улыбались, заговаривали с нами, перебивая друг друга. Зато мы сами чувствовали себя гадко, наши лица выражали смущение. Я не понимал, чему радуются эти люди, ведь мы не могли сказать им ничего утешительного. Но вскоре я понял. Они не рассчитывали, что наше появление вернет здоровье больному и мы скажем: «Все в порядке, все будет хорошо!»
Нет, они не ждали этого. Они просто хотели выразить нам свои дружеские чувства и благодарность за то, что мы приехали. Они сочли, что мы поступили благородно. Видно, мы интересуемся судьбой их больного и она беспокоит нас так же, как и их. Поэтому они пожимали нам руки. Они расспрашивали нас, как мы нашли больного. Мы не хотели их обманывать и в то же время чувствовали, что они верят нам больше, чем больничным врачам. Мы должны были что-то сказать, не порождая тщетных надежд, но внося в то же время некоторое успокоение. Мы сказали:
– В больнице делают все, что возможно. Больше сделать ничего нельзя. Состояние больного очень тяжелое. Все в руках божьих. Иншалла!.. Будет так, как захочет бог.
Но, быть может, у них оставалась какая-то искорка надежды, так как они замолкли, стали серьезными. А затем стали вновь поочередно подходить к нам, чтобы пожать нам руки. Обменявшись рукопожатиями с несколькими десятками людей, мы тронулись в обратный путь.
Вечером в лагере, за ужином, мы услышали крики, доносившиеся из селения и с каждым мигом усиливавшиеся. Должно быть, голосило много людей, к которым присоединялись все новые и новые. Сперва мы подумали, что опять что-то случилось, и у нас мурашки забегали по спине. Но тут же поняли, что ничего нового не случилось, а просто все кончилось. Через мгновение прибежал из кухни Мохаммед, дрожа, как тот человек прошлой ночью. С усилием выдавил из себя, что полицейский пост получил телеграфное извещение о смерти больного. В больнице ничем уже не могли ему помочь.
Над нашим домиком перекатывались волны крика. Это были не единичные крики, а неустанный, катящийся волнами вопль. Мохаммед и его помощник попросили профессора отпустить их в селение. Они оставили наполовину съеденный ужин и, захватив часть керосиновых ламп, сразу отправились туда. Ужин стоял на столе, а у нас пропала охота есть. Решили, что в селение должна отправиться делегация и от нашей экспедиции, чтобы выразить соболезнование семье умершего. Мы живем рядом с этими людьми, их заботы касаются и нас, и мы не должны оставаться безразличными к их несчастьям.
Мы взяли две керосиновые лампы, оставив дом в полной темноте, и отправились – Газы, Якобельский, Непокульчицкий и я – во мраке ночи туда, откуда доносились крики. Мы прошли, пожалуй, больше километра. Увязали в песке, спотыкались о камни и кусты; было тепло и душно, но не жарко. По пути наш кортеж рос, все время к нему присоединялись какие-то люди, которые появлялись в темноте, словно белесые призраки в длинных рубахах до щиколоток, и молча шли в том же направлении, что и мы, пользуясь светом наших ламп. По мере того как мы приближались к цели, у меня усиливалось ощущение, будто идем мы не принять участие в траурных церемониях, а на какой-то футбольный матч. Из селения доносился гомон возбужденного стадиона. Траур – это нечто иное. Траур – это тишина, приглушенные голоса, тихие шаги. А здесь несколько сот людей голосили изо всех сил. Так кричат у нас лишь при радостных обстоятельствах, разве только... Разве только это крик умирающей толпы! Когда это дошло до моего сознания, меня вдруг пронизало холодом, несмотря на теплую ночь.
Постепенно становилось все более жутко, Наш кортеж рос, мы шли медленно, с трудом, прислушиваясь к приближающемуся вою. Мы подошли наконец к жилищу умершего. Перед глинобитным домиком горели десятки светильников. На площади собралась большая толпа одетых во все черное людей с черными лицами. В мерцающем свете сверкали белки глаз и зубы. Здесь было несколько сот женщин, от старух до маленьких девочек. Толпа не стояла, даже не колыхалась. Она содрогалась, бурлила, билась в конвульсиях. И кричала – протяжно и пронзительно. Женщины кидались на землю, рвали на себе волосы и одежду, царапали ногтями землю, посыпали голову горстями песка. Здесь не было никакого притворства, все было искренне. У некоторых кровоточили расцарапанные руки и лица. Эти страшные, искаженные отчаянием и истерией лица! Я всегда считал, что такие сцены наиграны, быть может, даже умело, но все-таки наиграны. Здесь же не было никакой наигранности, а было лишь искреннейшее отчаяние, задевающее за живое и трагичное; так, должно быть, некогда рыдали дочери Израиля, загоняемые в вавилонскую неволю, или дочери Карфагена, когда Сципион разрушал их город. Прямо передо мной оказалась какая-то маленькая, на вид лет семи девочка, которая пищала тонким голоском и кидала себе в лицо кучи песка. По ее грязному личику ручьем катились слезы. Я собрался было подойти к ней, ведомый естественным инстинктом человека из Центральной Европы, привыкшего вращаться среди консультаций для детей, больных и здоровых, амбулаторий, детских садов и родительских университетов; я хотел подойти к ней, взять ее за руку, запретить сыпать песок в глаза, сказать: не делай этого, девочка, это вредно... Но я остановился на полпути.
К нам подошли какие-то мужчины. Все вновь прибывшие становились на освещенной площадке перед домом умершего и застывали здесь на минуту-другую. Но мужчины не голосили, они стояли молча, а потом уходили в направлении, которое указали и нам. Нас провели на огороженный участок, где горело много ламп, а на земле были разостланы циновки. Мы остановились в нерешительности. Но и это было предусмотрено. К нам приблизился один из нубийцев и шепотом подсказал, что нужно сделать. По очереди мы стали подходить к отцу умершего. Подобно всем другим, мы стояли перед ним, не говоря ни слова. Торжественный жест руками, выражающий соболезнование, пожатие руки, глубокий поклон. И ничего больше, тишина, никаких фраз, никаких слов. Затем нас усадили на циновках у стены, рядом с другими мужчинами. И все еще никто не проронил ни слова. Издали доносился гомон с площади. Молчание. Лишь какой-то старик, быть может родственник, тихо плакал, но это был уже глубокий старик. Желтый свет ламп, установленных на земле и освещающих снизу белые одежды людей. А кругом величественные, неподвижные лица нубийцев.
Через десять минут отец покойного поднялся с места, мы тоже. Опять рукопожатия, снова торжественный, исполненный достоинства жест. Отправляемся домой. Позади нас слышится несмолкающий и неослабевающий гомон. На обратном пути раис рассказывает об умершем. Он оставил трех жен и семерых детей, был богат, имел много скота и земли. Занимался контрабандой. Как раз теперь у него дома находилось 40 мешков с контрабандным товаром, и еще 50 были задержаны полицией в Асуане. У умершего были недоразумения с полицией в Хальфе. Он запил поэтому. Чувствовал, что вокруг него сгущаются тучи. Раис говорил о нем: «Спирту» (заспиртованный).