Кружение над бездной - Борис Кригер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, актриса, у нее этого не отнимешь, — согласилась Эльза. — Странно, что теперь нам совершенно все равно…
— Мы настолько недовольны всем, что происходит, что уже не имеем никакой позиции. Поэтому нам уже все равно. Хочет — пусть едет. Не хочет — пусть остается. Она нам вполне доказала, что проку не будет ни от нее, ни от ее супруга… Причем заметь, ведь Джейк посмотрел в самую суть. Сначала она громче всех заявляла, что не желает всю жизнь провести в нашем захолустье, а теперь, когда ее принц из кожи лезет обосноваться на новом месте, так сказать, натурально вкалывает, она на него в обиде, — рассудил Герберт.
— Она играет людьми, как марионетками… Вся в тебя! Ну а насчет Альберта, ты и сам понимаешь: неизвестно, как он там вкалывает и из какой кожи лезет. Может, у него и работы–то нет. Может, снова к кому–нибудь присосался и альфонсичает! Ведь мы думаем о нем лучше только потому, что мало знаем о подробностях его тамошней жизни. Но по старому опыту можно с уверенностью сказать, что наверняка большая часть из того, что он о себе сообщает, — ложь. А истина состоит в неизбывной глупости, громоздящейся на глупости. Ведь перемена места не меняет человека.
— Что ж… наша дочь упустила шанс его воспитать, — вздохнул Герберт.
— А тебе очень–то удалось воспитать меня? — задиристо спросила Эльза.
— Интересно, какой станет наша дочь, когда повзрослеет? — неожиданно спросил Герберт и с сомнением добавил: — А может, она уже выросла?
— Нет, характер у нее еще не сформировался… Где эти золотые годы с трех до шести лет? В таком возрасте нам и с Альбертом было бы легче справиться. Наверняка он был замечательным шалуном.
— Он таким и остался.
— Нет, теперь, судя по его поведению, ему лет десять…
— Бог с ними… Наверняка Энжела нас дурит, впрочем, сама не отдавая себе отчет. Она вернется загадочная и будет снова нести нам его глупости, а точнее глупости его мамы, так, словно и не имела иного мнения. Главное, наверное, перестать обращать на них внимание. Заметь, теперь от них уже ничего не требуется. Ни детей, ни творчества, ни веры… Все только с замиранием сердца наблюдают, чем закончится этот конфликт… Большая артистка наша дочь, надо сказать… — повторил Герберт.
— Да, но самое главное, на нее невозможно обозлиться. Единственное, что я ценю в теперешнем состоянии, так это то, что у нас снова полный мир и гармония с детьми. Я очень этим дорожу! Постарайся этого не портить, — немного капризно и обеспокоенно промолвила Эльза.
— Я просто рассуждаю… — Герберт пропустил напряженный тон мимо ушей. — Ты заметь, отношения исправились, как только уехал Альберт. Неужели ему удавалось настолько влиять на наших детей? Он не столь уж умен…
— Для этого ума не надо. Он заражал их своей гордыней. Ты помнишь, Джейк совершенно свихнулся тогда… Как он тебя отучал от церкви, и мне говорил: «Мама, тебе этого тоже не нужно!», как требовал уважать себя за будущие успехи!
— Диавол всех заражает своей гордыней. Да, именно так! Гордыня опасна тем, что она заразна!
— Снова ты изобрел афоризм… Хорошо бы всю жизнь просидеть с тобой на кухне… — неожиданно сказала Эльза и ласково коснулась руки Герберта, в которой тот держал бутерброд со словно бы простреленным навылет швейцарским сыром.
— Я — причина того, что у нас нет спокойной жизни, — признался Герберт. — Именно афористичность моего мышления… Поэтому и жизнь наша становится слишком насыщенной. Уплотненной до предела. Ни слова просто так. Ни пустого разговорчика, ни простой болтовни…
— Вот и твоя гордыня проснулась. Не рановато ли? В полпятого утра!
— Да нет же… Дело в том, что я слишком насыщенно живу, хотя со стороны поглядеть — ничего такого особенного не делаю. Сижу целыми днями дома, словно на пенсии. Пробовал ходить в офис, но в очередной раз убедился, что от этого только хуже всем: мне, работникам и бизнесу.
— Успокойся, никто тебя не гонит на работу, афористичный ты наш! — вздохнула Эльза.
— Моя афористичность проявляется вот в чем. Я иногда подслушиваю ваши разговоры со стороны — они совершенно бессодержательны. Их невозможно передать! Но стоит мне в них вступить, как из каждого разговора можно сделать главу романа!
— Ну, ты совершенно расхвастался!
— Одно только неясно… Интересно, почему Бог постоянно желает держать нас на границе финансового краха?
— Значит, так нужно…
— А постоянные поношения и этот привязавшийся Виригин…
— Напоминают твоей гордыне, что она забыла выключить свет в кладовке твоего самомнения…
— Этот бомж воображает, что может влиять на мою судьбу, в то время как я пишу о нем роман, и по сути дела могу сделать с ним всё, что мне заблагорассудится. Могу убить, могу помиловать… Кстати, когда мы еще дружили, он просил не убивать его в романе. Но теперь мне не представляется возможным оставить такого героя в живых! И ведь именно то, что будет написано в романе, останется, а истинная его судьба, как и он сам, будут забыты. Причем мой герой гораздо глубже и многогранней своего прототипа… Именно таким он не будет забыт!
— Твой роман тоже будет забыт… Не беспокойся…
— Да, забвение — это самый распространенный приговор, который всем нам подписывает время.
— Ты — неисправимый поэт.
— А ты — поэтесса. Как жаль, что ты ничего больше не пишешь. Ты очень талантлива!
— Зачем тебе нужна поэтесса? Они все неврастенички.
— Ты и так неврастеничка, но при этом от тебя и стихов не дождешься, — запротестовал Герберт. — Это как держать корову, которая и бодается, и молока не дает.
— Ты тоже бодаешься. Ну а молока с тебя как с козла, по определению… Да, мы оба больны, а я все время об этом забываю. У нас совершенно расстроены нервы… — вздохнула Эльза. — Что делать? Мы должны с покорностью переносить самих себя. Без воли Божьей ни один волос не падает с головы человека.
— В этом отношении лысый имеет преимущество…
— Не кощунствуй.
— Ночью можно. Пока еще всё в мире спит…
— Бог — как Нью — Йорк. Он никогда не спит! — в свою очередь пошутила Эльза.
— Если хочешь насмешить Бога, поделись с ним своими планами на завтра! Ладно… Об этом можно говорить бесконечно. Как ты думаешь, то, что я пишу, привлечет людей к Церкви или оттолкнет от нее?
— Редко кто перемешивает в одной и той же книге грязные ругательства и изречения святых отцов. Трудно сказать, какой это произведет эффект, — высказала свои сомнения Эльза.
— Думаю, обычный эффект. Святоши проклянут за матерщину, а матерщинники обматерят за святость. Все остальные просто не обратят внимания. Слишком много у человечества дел между очередным отпуском и могилой.
— Тогда зачем ты пишешь?
— А как быть? Замолчать? Вера не совместима с литературой? Неужели пером может водить только гордыня, а смирение всегда должно оставаться немым?
— Многие верующие описывают плоды своей веры, пасхальную радость и так далее. Очень немногие откровенно пишут о страданиях и неровностях своего пути. Может быть, поэтому стоит писать? Пиши, Герберт, писать, конечно же, стоит…
— Будут ли кому–нибудь интересны мои переживания?
— Ну, те, кому станет скучно, смогут вполне насладиться включенными в роман обильными излияниями Андрея Виригина в стиле «Москва — Петушки». «Ах, что ты еще пил, Веничка, и после которого стакана ты блеванул?»
— Он наверняка обвинит меня в плагиате…
— Ну, мы–то знаем, что ты его увековечиваешь.
— Достойно ли это увековечивания? Что же, всякой какашке теперь памятник ставить? — хмыкнул Герберт.
— Ага! Вот и попался. Ты признаешь, что считаешь его какашкой! Теперь ты прямо сказал, что он за фрукт.
— Он — не фрукт, он — орех, разве что гнилой внутри. Не разгрызть, а разгрызешь — отпрянешь!
— Он конский каштан, — пояснила Эльза.
— А что это такое?
— Какашка, только конская.
35
Напрасно я пытаюсь покрывать сусальным золотом собственные нечистоты… Да, Андрюша, нечего тебе стыдиться. Пусть твоя блевотина будет открыта для обозрения в выставочном зале современных искусств! Ошибок в моей жизни было много, но, собственно, главная из них, по моему мнению, — это нездоровый дух, который царит в моем бытии.
Сегодня был у моей благодетельницы Насти, попросившей пособить с компьютером. Ехать хотелось не слишком, но отказать не мог. Она, впрочем, вскоре укатила по своим делам и вернулась только к моему уходу. В ее отсутствие мило поболтал с ее подругой, увядающей красавицей аристократической разновидности. Еще один персонаж из бульварного романа, в который, как я уже писал, выродилась моя жизнь. Мне определенно пришлась по душе ее блестящая пустоватость, улыбчивая доброжелательность, жизнеутверждающий матерок. Бывшая рублевская жена, не носившая, по ее словам, украшений дешевле тысячи баксов и бывший представитель творческой полубогемы (как меня туда занесло, пусть и ненадолго?). Я ведь — юноша без возраста и без каких бы то ни было убеждений и принципов. Если бы я был напыщенным представителем пишущего люда, стадами пасущегося на чахлых нивах разнообразных провинциальных СМИ, я бы непременно завернул что–нибудь в духе: она продала за деньги свою красоту, он — свой талант. Оба оказались у разбитого корыта. Но к счастью, я всегда относился к себе с самоиронией. В тот же день я провел с ней в постели незабываемую ночь. В данном случае это не эвфемизм занятия сексом, мы с ней просто спали в одной кроватке. Просто спали, и всё. Никогда бы не подумал, что смогу безмятежно лежать рядом с красивой, пусть и немолодой, нетрезвой женщиной, не только не испытывая желания, но и не допуская самой мысли о его возникновении. А ведь могло бы быть… Уж не стал ли я импотентом? Перед сном она, помнится, рассказывала мне о своих ощущениях от кокаина. А я ей говорил только об одном, что нарушает ныне мое спокойствие, — это геморрой от сидячей жизни. Страшные словеса!