Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кундри – это символ трагического раздвоения личности и, одновременно, воплощение злой нравственной провокации. При всей своей обольстительности, она и сама не способна на любовь, и к себе вызывает не любовь, а только вожделение. Как и в случае с Альберихом, здесь налицо, так сказать, «дурная множественность», принципиально исключающая духовное начало в любви, а значит, и превращая любовь в ее прямую противоположность. Естественно, что в этом своем качестве Кундри – только инструмент в кознях Клингзора. Но служение рыцарям Грааля обнаруживает ее глубокое и искреннее раскаяние в содеянном. Потому вся жизнь Кундри сопряжена с невыносимыми муками совести. И ее призыв смерти – не патологическая мания самоубийцы, а естественное желание избавиться от своей страшной раздвоенности, тем более, что смерть в вагнеровском творчестве вообще не сводится к некоему «ничто», а обладает характером инобытия. Такова смерть Тристана и Изольды, такова смерть Брунгильды, да и в нашем случае Гурнеманц говорит, обращаясь к Парсифалю: «Мой сын! Наш Грааль – // Вне места, вне времен!»56. Ясно, что при этой постановке вопроса тривиальное понимание смерти исключено. Смерть Кундри в финальном апофеозе мистерии – это освобождение от вечной кары, полное преображение Кундри и переход ее, так сказать, в иное измерение, в иное бытие.
Странно, что Кундри могли воспринимать символом женственности или же «символом Вечноженственного»57. А ведь именно на этом восприятии базируется все прочтение «Парсифаля» как «подлаживания под католицизм». Но ведь над Вечноженственным не может висеть проклятие, как это было с Кундри, и Вечноженственное – вечно и не может стремиться к самоуничтожению. Напротив, это всегда – творящее начало мира («материя»). Кундри же – только символ колоссальной нравственной провокации и раздвоения личности, символ подмены любви нигилистическим в своей основе вожделением. Отличие же вожделения от любви не есть, по Вагнеру, отличие самодовлеющей чувственности от аскетической духовности, а есть отличие раздвоенности и распада человеческого сознания от целостности и гармонии. Вожделение – эгоистично, любовь – отрицание эгоизма. Кундри, воплощение бескорыстного подвига и среди рыцарей Грааля, в саду Клингзора – воплощение эгоистического, бездуховного наслаждения. Здесь у Вагнера закономерно возникает противопоставление мига и вечности:
Кундри (в разгаре страсти)
Дай мне прильнуть к груди, рыдая,
На миг забыться в блаженстве рая!
Пусть бог разит и суд людской!
В тебе – прощенье и покой!
Парсифаль
На вечность
Нас бог бы осудил
За час единый
Забвенья высших целей
В твоих объятьях грешных!58
И это отнюдь не столкновение страстной чувственности с аскетизмом, но столкновение лукавящего вожделения с любовью и правдой. Ведь избавление от проклятия Кундри получит лишь тогда, когда найдется человек, способный противостоять соблазну, и ее тайное желание – проиграть в поединке с Парсифалем. С другой стороны, Парсифалю, как и всему братству Грааля, аскетизм просто чужд: Амфортас – сын старика Титуреля, так же, как и в «Лоэнгрине» по принятой Вагнером легенде признает сына Парсифаля59.
Но есть в «Парсифале» и аскет, действительный и подлинный аскет. Это воплощение зла: Клингзор. В самом деле, трудно понять, как Вагнера могли упрекать в «подлаживании под католицизм», говорить об изменении у него отношения к любви, о том, что любовь для него превратилась в какую-то «высшую иллюзию»60 и т. д., когда именно в «Парсифале» аскетизм представлен в самом неприглядном свете.
Клингзор стремится в царство Грааля, чтобы достичь силы и власти. Однако это желание несовместимо с высшей правдой, которая требует подлинной любви, требует подвига личности. Между тем, Клингзор решил, что все дело в отказе от чувственности как таковой и, отождествив любовь с вожделением, оскопляется. Но это отвратительное насилие над природой связывает его не с Граалем, а с силами ада. Как и Альбериху из «Кольца Нибелунга», отказ от любви приносит Клингзору – власть (Кундри: Откуда власть? Клингзор: Ба! Из слабости чар твоих надо мною!), впрочем, столь же призрачную:
Кундри (резко смеется)
Ха-ха! Ты – не муж?
Клингзор (в бешенстве)
За свой вопрос будь проклята!
(погружаясь в мрачное раздумье)
Горе! Беда!
С ней вместе смеется бес
Над грешником, что к святыне полез!
Горе! Беда!..
С непокорной душой вражда,
Страстных влечений адский пыл,
Что я навек ножом усмирил —
Все воскресло! Смеясь,
Ты все втоптала в грязь!..
Горе всем!61
Та же раздвоенность, от которой Клингзор хотел избавиться, насилуя свою природу, но теперь еще и исходящий из сознания собственной неполноценности мотив мщения миру (так же, как и у Альбериха в сцене с Дочерями Рейна). Аскетизм оказывается оборотной стороной разврата. Не случайно аскет Клингзор властвует над целым садом девушек-цветов и завлекает в него рыцарей, следующих в Грааль. Не случайно оскорбленное вожделение отвергнутой Парсифалем Кундри зовет на помощь аскета Клингзора.
И для того, чтобы вполне распроститься с толкованием «Парсифаля» в духе католицизма, отметим, что природа в этой драме-мистерии играет не второстепенную и в ни коей мере не подчиненную роль. Лебедь, убитый Парсифалем в 1-ом действии, обладает, по Вагнеру, единой с человеком сущностью. Увидев предсмертные страдания птицы, герой навсегда выбрасывает лук и стрелы. Не католицизм, а яркий пантеизм находим мы в вагнеровской трактовке природы. В день Страстной Пятницы:
…Не топят мир,
Сегодня слезы покаянья,
Священная роса
Кропит луга, леса.
Природа стала храмом!
Ликует всяческая тварь,
И поле блещет, как алтарь,
И воскуряет фимиамом!..62
И пантеизм, и концепция любви, воплотившаяся в «Парсифале», есть не что иное, как развитие основных мотивов всего прежнего творчества Рихарда Вагнера. «Парсифаль», как это подчеркивается в