Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947 - Гельмут Бон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Борисова еще один вопрос:
— Господин старший лейтенант хотел бы знать, был ли на этом заседании епископ и духовенство.
— Духовенство? — озадаченно повторяю я и чувствую себя в довольно дурацком положении. — Однако я вижу, что вы не имеете ни малейшего понятия об общественных отношениях в Германии, в противном случае вы бы не стали спрашивать, принимал ли участие в заседании Имперского Союза шахтеров епископ.
— Вы не должны что-то рассказывать мне, вы должны говорите только то, что я обязана перевести господину старшему лейтенанту, — прерывает меня переводчица.
— Переведите, пожалуйста, господину старшему лейтенанту, что, по моему мнению, у него складывается неверное представление о положении дел в Германии.
Допрос продолжается более часа. Кабинет начальника второго отдела кажется мне все более убогим. Окна заклеены пожелтевшей газетной бумагой. Канцелярские принадлежности на письменном столе Борисова, видимо, стояли тут и до революции, во времена царизма. На всем лежит толстый слой пыли. Вычурность и мещанство.
Наконец все заканчивается тем, что Борисов через переводчицу сообщает мне, что мои показания настолько заинтересовали его, что завтра он снова вызовет меня на допрос.
Когда я вместе с переводчицей снова иду назад в комендатуру, она говорит:
— Как ужасна эта война! Раньше вас, как журналиста, приглашали на званые обеды, а сегодня вы влачите жалкое существование голодного военнопленного.
Своеобразное замечание. Очевидно, этой женщине в военной форме приятно слушать рассказ о жизни высшего общества.
На следующее утро, ровно в десять часов, меня снова забирает посыльный из комендатуры. Сегодня у меня легко на душе. Во-первых, накануне я был в бане. Один раз в десять дней нас водят в баню. А во-вторых, и это самое важное, медицинская комиссия еще раз признала меня дистрофиком. Кроме того, меня порадовал допрос у Борисова. Что случится, если Борисов пошлет мои показания в Москву и меня вызовут туда. Вполне возможно, что меня постигнет ужасный конец. Но зато произойдет хоть что-то. Новые опасности, новые шансы.
В это утро со мной разговаривает только одна переводчица. Я должен изложить на бумаге свои показания. Она дает мне три больших листа бумаги, которая обычно используется для конторских книг. Она очень гордится этой бумагой. Сначала я записываю свою биографию. Как же по-разному можно изобразить свою жизнь, не солгав даже в мелочах!
Просматривая еще раз свою биографию, я убеждаюсь в том, что все записанное правда. Но тем не менее я не тот человек, который якобы прожил эту жизнь.
Затем я делаю биографические заметки на тему «Известные мне общественные деятели». Нет, я не изображаю все только в черном свете. Или в черно-белом. Я не скупясь добавляю красок. Моя цель: те, в Москве, должны сразу понять, что я представляю собой важную фигуру. Слишком важную, чтобы, будучи дистрофиком, стоять на посту перед сортиром в каком-то далеком лагере для военнопленных!
Переводчица время от времени заглядывает в комнату, где я записываю свои показания. Она также постоянно проверяет, горит ли еще печь. На улице дует сильный восточный ветер, который обжигает лицо арктическим холодом. Когда переводчица берет в руки первый лист с моей биографией, она с недовольным видом заявляет:
— Если вы будете писать такими крупными буквами, то скоро вся бумага закончится!
Но когда она закончила читать, то сразу перестала сердиться из-за слишком крупных букв. Она приносит мне еще несколько листов бумаги. Отличной канцелярской бумаги! Я сразу замечаю, что моя писанина произвела на нее большое впечатление. При сочинении своей биографии я руководствовался прежде всего тем, что честность может быть особенно утонченным видом дипломатии.
Переводчица разговаривает обо мне с другой сотрудницей НКВД, которая вошла в комнату. Очевидно, они находят мою писанину довольно необычной.
Сегодня переводчица выглядит гораздо моложе. Когда накануне она мне сказала: «Вам не стоит бояться!» — мне показалось, что она уже довольно старая. Но сегодня я бы не смог с уверенностью утверждать, сколько ей лет — тридцать или пятьдесят.
Потом переводчица замечает по поводу моей биографии:
— Вы должны сами понимать, что пишете. Но если вы, например, вступили в ряды гитлерюгенда по принуждению, то вам следует обязательно подчеркнуть это.
— По принуждению? — удивленно говорю я, растягивая слова. Оказывается, с честностью можно и переборщить.
— Конечно, вам лучше знать. Но только если вы вступили в гитлерюгенд по принуждению, вы можете это записать, точнее говоря, вы обязаны это написать. Это очень важно.
С серьезным видом я записываю сверху: «По принуждению». Или переводчица хочет одурачить меня, прикидываясь готовой помочь и пытаясь вызвать к себе доверие, или эта сотрудница НКВД между делом саботирует работу второго отдела.
В ходе последующего разговора я веду себя очень сдержанно. Но тем не менее я не могу удержаться, чтобы не сказать:
— У вас здесь действительно сложилось искаженное представление о Германии в период после 1933 года. Для вас все это только фашизм, ужас и варварство. Но я уверяю вас, что и в этой фашистской Германии встречаются приличные, отзывчивые люди. Или вы не верите в то, что я честно изложил свои взгляды на события в Германии?
— Напротив, я верю вам, — возражает переводчица. — Существует много удивительного между небом и землей. Я это знаю.
Когда я, слегка поклонившись, прощаюсь, мне разрешают в одиночку пройти пятьдесят метров за пределами зоны до комендатуры. Вполне возможно, что переводчица наблюдает за мной из окна, иду ли я на самом деле в комендатуру. Но тем не менее разрешение идти одному без сопровождающего, очевидно, является несомненным знаком проявленного ко мне доверия.
После того как я в течение целого часа, лежа на нарах, размышляю о Борисове, о допросах и о такой странной, двойственно настроенной переводчице, мое настроение значительно улучшается.
Уже поздний вечер, когда я как бы случайно захожу в комнату к Йодеке.
— Я только хотел вернуть тебе книгу, — приветствую его я.
Йодеке один в комнате. Несмотря на портрет Сталина, здесь в его комнате чувствуется какое-то предпраздничное настроение. Он бросает в печь еще один брикет торфа. Йодеке занят тем, что срисовывает с почтовой открытки пейзаж с маленькой деревенской церквушкой на заднем плане.
— Я тебе не мешаю? — интересуюсь я.
— Совсем нет, присаживайся.
— У тебя хорошо получается, — хвалю его я. — Ты занимался живописью профессионально?
— Немного, — отвечает он. — Я работал художником-графиком на крупном предприятии.
Точно так же, как Йодеке перерисовывает почтовую открытку, он занимается и политикой. Очень прилежно. Шаг за шагом. Честно. Но для нашего времени это слишком пресно. Без теней. Без обозначения высоты солнца.
— У тебя здесь очень уютно, — говорю я. — Кстати, я был на допросе у Борисова. Хотя я не должен никому говорить об этом, но по отношению к тебе, старосте актива, это обязательство, видимо, не имеет силы. Или это не так?
— А кто переводил? — интересуется Йодеке, продолжая раскрашивать рождественский шест.
— Женщина. Я хотел бы расспросить тебя о ней. Она говорила по-немецки очень хорошо. Она на самом деле немка?
— Ах, теперь я понял, о ком идет речь, — говорит Йодеке, не поднимая глаз. — Это была жена Ларсена.
Через несколько дней Шауте спрашивает меня, был ли я у Борисова.
— Теперь наверняка можно будет что-нибудь сделать для тебя! — считает он.
Однако последующие дни проходят для меня без всякой пользы. Но я не печалюсь по этому поводу. Я раздумываю о том, как велик этот мир и сколько еще вещей имеется между небом и землей, о которых мы не имеем ни малейшего представления.
Я не отрицаю и свою вину: перед этой войной я использовал далеко не всякую возможность, чтобы поговорить с такими людьми, у которых было мнение, отличное от моего. И вот сейчас, в плену, я судорожно ищу инакомыслящих. Но никого не нахожу. И если такие все же появляются, то они тотчас раздражаются, когда я хочу вступить с ними в дискуссию. Я ищу такого инакомыслящего, который был бы настолько уверен в своей правоте, что смог бы спокойно объяснить мне, чего же он хочет и что же нужно изменить в этом мире, чтобы он наконец-то стал лучше.
Глава 17
Только я снова успел по-домашнему устроиться на новых нарах, как неожиданно пришло известие о переезде в новый лагерь. Точнее говоря, руководство лагеря остается тем же самым.
Но здесь, в нашем старом лагере, с ноября будут влачить жалкое существование поляки, мужчины и женщины с детьми. Нас же, пленных немцев, переводят в другой лагерь, расположенный в лесу в четырех километрах отсюда.