Новый Мир ( № 2 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
Все-таки не только она им помыкала. Он, например, упросил помочь какому-то пьющему настройщику — она помогла. Хотя настройщик (так уж вышло, она его знала) ей был несимпатичен. В таких случаях бессмысленно было просить. Вспомним ее упрямство. Но вот — сделала. Почему несимпатичен? Конечно, не из-за бутылки. Из-за другой, несравнимой беды: отсутствия таланта. Да, она всегда оставалась требовательна. Уж Михаил Павлович знал, насколько. Только раз она проговорилась (а потом была зла на себя), как играла в юности до красных ободков под ногтями. Так что средне-сереньких (ее словечко) не любила. Впрочем, что значит не любила? Не видела. «Если бы он, твой дружочек, нажил не цирроз от безделья, а рак носа от пыли инструментов, у него нашлось бы хоть какое-то оправдание».
А случай с молодым… но побережем фамилии. Случай с тем, кого потом называли и воспитанником ее, и преемником, и продолжателем школы (от такой фальшивой ноты Елена Фабрициевна должна была бы воскреснуть ранее Страшного суда), и еще как-то, и еще… А когда он был в начале пути (хотя и обласкан, и завален премиями), Елена Фабрициевна, найдя ох какой удачный момент, прилюдно, на сцене, между высокой комиссией за сукном и знатоками в зале, в жгущем глаза и мысли свете, подошла к нему, расцеловалась по-русски, чуть толкнула его в затылок (поклонись публике — она тебя уже любит), а потом взяла железными пальцами за рубашку в области пупка, сплющила юный животик полоской и сказала ему и всем в микрофон: «Сява, я прошу тебя никогда не лениться. Обещай мамочке».
Его супруга была в возмущении: синяк держался две недели.
А ее собственные занятия? Михаил Павлович знал, что если концерт вышел не так, как она хотела (а это, между прочим, был каждый второй концерт), то Елена обычно еле сдерживалась, чтобы не пройти его дома хотя бы по картонке (так она называла «немое фортепиано» — полоску клавиш для тех, кто изнывает от безделья в отсутствие живого инструмента). Для нее счастье было — жить на последнем этаже. Это означало, что верхним соседям помешать невозможно. С нижними обстояло труднее. «Пока там жили глухонькие старички, у меня с ними складывались великолепные отношения, — говорила Елена, — но потом, представляешь, там поселились их внуки. Тебе, вот скажи честно, было бы приятно услышать, как в два часа ночи шваброй — подумай, шваброй! какая бестактность, какое варварство! — колотят в потолок?»
Впрочем, с появлением у молодых младенца произошло и появление у него французских сосок (их невозможно изгрызть), английских башмачков (их невозможно стоптать), японских вееров (ими невозможно не хвастать — младенец был девочкой), русской шкатулки с росписями под Билибина.
Елена Фабрициевна держала в ней среди прочего колечко с невнятным камушком, но золотом настоящим, старым. Колечко она никому бы не отдала. Она получила его от Володи в знак будущей свадьбы. Он сам заказал его в полоумной Москве 18-го года. Ювелир, к которому он пришел, сначала прятался в дальней комнате, думая, что арестуют. Потом хлопотал, философствовал, как все ювелиры: «Может, не так тревожно, если люди женятся, — расчувствовался, — жизнь все выправит, все залудит, — улыбался, — берите кольцо, она будет носить его всю жизнь».
Она редко его надевала. Оно было талисманом, но именно поэтому удаленным от чужих. Да и пальцы с годами стали оплывать по утрам, и руку с ним она чувствовала не свободно. Хотя на самые трудные концерты она его брала: не на руку, а в карман. Кольцо изображало веточку — сирени? — ведь камушек был синеватый. Вокруг него — едва очерченные листья — застывшими каплями золота. Дужка, закрученная так легко, как будто закрутили ее, слушая известия о Брусиловском прорыве, а не о закрытии последних свободных газет.
Михаил Павлович увидел кольцо случайно: оно выпало вместе с ключами от входной двери. Они не были еще на «ты», но он уже называл ее Еленой. Она не старалась скрыть недовольства из-за того, что он первый нашел кольцо и даже посмел рассмотреть его. Он долго не мог потом успокоиться: конечно, можно оправдываться — он поднес кольцо так близко к себе невольно — в парадном было темно — что-то блеснуло на полу, что-то покатилось — он поймал и хотел понять, поймал ли то, что нужно.
Не скоро он узнал, что это за кольцо.
Михаилу Павловичу было особенно невесело тогда, когда после неясных его слов (но она-то поняла всё) Елена надела кольцо и выставила его нарочито.
Думаете, она не совершала ошибок? Совершала. Во-первых, предложила ему «ты» — разве нельзя было продержаться еще лет десять? Во-вторых, сказала (не ему, но ему передали радостно), что в теперешней Москве только Миша (они уже стали на «ты») умеет целовать дамам руку. Кстати, ошибка была в том, что профессор Фортунатов-старший это услышал и обиделся на Елену так, что ей пришлось внести в список умеющих целовать руку и его.
И тогда коридоры Гнесинки надолго огласили положения системы профессора Фортунатова: «Вы думаете, в чем признаки неумелого прикладывания к дамской ручке? В том, что вы издаете чмок-чмок? Неверно. В том, что вы тянете дамскую руку вверх так, что бедное создание потом оказывается с плечевым вывихом? Опять неверно. Это все простейшие гаммы. А вот когда вы вздумали, что обучились прикладыванию к ручке, и смотрите на всех свысока, вот тут и выясняется, что вы ни черта не смыслите в старинном искусстве целования нежных ручек. Почему? Потому что вы забыли про нос! Если ваш самодовольный нос (и мне все равно, привезли ли вы его вместе с орлами из Грузии или вместе с картофелем из Тамбова), если этот нос — клюет дамскую ручку, если он, как дурак, сворачивается набок от такого поклева, то это не нос, а насадка для клистира!»
7
Но главная, главная ее ошибка была другая. И не ошибка, а глупая шуточка, да, глупая, но ведь он не спал в ту ночь и потом еще. Наверное, она рассудила, что если ей пятьдесят восемь, то можно как с «ты». А он?
Притаившись у себя на диванчике, чтобы не мешать двоюродному брату, который делал фью-фью счастливым провинциальным храпом (хорошо, что удалось уберечь Елену от его визита), Михаил Павлович слышал и слышал ее слова. Если всерьез?
«Мишенька-Ишенька… Я бы вышла за тебя, если бы ты подарил мне самую — догадался что? — самую любимую мою картину. Ты попробуй, ты попытайся, ты как-никак — музейный работник, ты — врач картин, ты — враг древоточцев, у которых нет никакого почтения к золоченым французским рамам с финтифлюшками, так что, милости просим, угадай какая».
Сказала за завтраком, перед Вербным, они спешили в Лавру, и он зашел за ней — и она заставила его съесть жареные хлебцы с сыром (у него под глазами было синее, и он съел); наверное, он мог закашляться — он и так всегда закашливался от ее хлебцев, — но тихо спросил: «Коро?»
Она прищурилась — он хорошо знал ее.
Он прибавил: «„Порыв ветра”?»
«В старых книгах название писали иначе — „Ветер”, но все равно, ты угадал, эта». — «Так что же, мне взять ее из музея? Но последний раз музей обворовывали, кажется, в 27-м году». — «И это не ты, Мишенька?» —
«Не я».
Пасху они тоже встречали вместе. Ему было не совсем просто добираться потом домой — не мог же он оставаться у нее? Хотя не первый год она предлагала постелить ему на сундуке в коридоре. И хотя у них сложилась традиция — только на Пасху он надевал вместо галстука старомодный бантик на шею, а она — колье, которое он ей подарил, — но всякий раз она говорила: «Я надену свои любимые вещи». Наверное, это и был ее пасхальный подарок ему.
«Ты пойдешь со мной на Пасху, как обычно, к Пимену или в Елоховский? Вот, смотри, мне выдали билет на патриаршую службу. Подожди, я не пойму. Один? Как же быть? Давай осчастливим билетом кого-нибудь?» — «Нет. Ты пойдешь в Елоховский, и я тоже пойду, потому что там рядом живет моя тетка, она не выходит из дома — мы почитаем с ней службу, а потом я приду за тобой». — «Тетка — это Марья Парфеновна которая?» — «Нет, не она. Эту ты не знаешь. Тоже Марья. Марья Николаевна, почему я тебе не рассказывал?»
Потому что не было никакой тетки Марьи Николаевны. И он стоял полночи, до конца службы, в темном палисаднике, у памятника какому-то истукану, а потом начался дождь, ночной и несильный, и он ждал ее в арке дома напротив — так что и не промок.
Ему просто было отгадать картину. Она любила такие тона — коричневые, серые, неярко-зеленые, пусть даже и белые, но как будто в дожде, смытые, слившиеся между собою. Что там, у Коро? Земля, дерево, дорога, облака, которые, как принято говорить, рвутся ветром. Вообще-то Коро избегал резкой погоды. И пожалуй, единственный раз что-то нарушило его тишь. Впрочем, здесь все-таки не буря, а только ветра порыв.
Коро странно делал свои картины. Не с натуры — слишком хорошо помнил и знал ее. Признавался, что многое видел во сне. Елена читала его письма по-французски. Она цитировала оттуда глупости (например, он жалуется на желудок и опасается, как бы не отразился недуг на искусстве), ей нравилось в письмах смешное и невинное. Когда у французов случилась привычная для того века заварушка, встревоженный Коро вышел-таки на улицу из мастерской и спросил удивленно бегущих на баррикады: «Разве народ недоволен правительством?» Впрочем, биографы сообщают, что он даже купил себе ружье, чтобы стрелять в тех, кто нарушает покой его работы.