Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Менестрель весело засмеялся, и смех его звучал так же приятно, как его пение.
– Поэтам пришлось бы многое забыть, если б они смотрели на природу с вашей точки зрения.
– Плохим поэтам – да. Впрочем, это было бы на пользу и им самим и их читателям.
– Но разве хорошие поэты не изучают природы?
– Бесспорно, изучают – как хирург познает анатомию, вскрывая труп. Хороший поэт, как и хороший хирург, видит в этом изучении неизбежную азбуку, но отнюдь не совокупность всех знаний, необходимых для практического искусства. Я не признаю славы хорошего хирурга за тем, кто наполнит целую книгу более или менее точным рассмотрением тканей, нервов и мышц. И я не признаю славы хорошего поэта за тем, кто перечислит достопримечательности Рейна или долины Глостера. Хороший врач и хороший поэт – это те, кто знает живого человека. В чем заключается поэзия драмы, которую Аристотель справедливо ставит выше всякой другой поэзии[82]? Разве это не такая поэзия, в которой описание неодушевленной природы по необходимости кратко и бегло, и даже внешность человека – вопрос настолько ничтожный, что она меняется с каждым новым актером, исполняющим роль? Гамлет может быть белокурым, а может быть и черноволосым; Макбет может быть и малого и большого роста. Достоинство драматической поэзии связано с заменой того, что обычно называют природой (то есть внешней, вещественной природой), существами разумными, одушевленными и до такой степени бесплотными, что они как бы состоят из одного духа, принимающего временно первую попавшуюся телесную оболочку, какую может им дать актер, чтоб сделаться осязаемыми и видимыми для зрителей, но не нуждающимися в подобной оболочке, чтобы быть осязаемыми и видимыми для читателей. Поэтому поэзия выше всего тогда, когда в ней меньше всего идет речь о внешней природе. Но каждый вид ее имеет свои достоинства, смотря по тому, как влагается в природу то, чего в ней нет, – разум и чувство человека.
– Я не разделяю вашего мнения, – возразил певец, – о том, что какой-либо один вид поэзии выше другого. Нельзя признать, что поэт средней руки, избравший своей областью высший вид поэзии, стал тем самым выше того, кто избрал, по вашему определению, низший вид ее, но в нем показал себя гением. В теории драматическая поэзия может быть выше лирической, и «Спасенная Венеция» – очень хорошая драма. Там не менее Бернса я ставлю выше Отвея[83].
– Что ж, пожалуй, он и выше. Но я не знаю лирика, по крайней мере среди современных поэтов, который так мало говорил бы о природе, видя в ней всего лишь наружную сторону вещей, и с такой страстностью одушевлял ее своим собственным человеческим сердцем, как Роберт Бернс. Думаете ли вы, что, когда грек, пытаясь разрешить сомнения совести или рассудка, вопрошал прорицающие дубовые листья Додоны[84], именно они и отвечали ему? Не кажется ли вам, что ответ на самом деле исходил от такого же, как этот грек, человека, от жреца, для которого дубовые листья служили лишь средством общения, как мы с вами пользуемся для этой же цели листом бумаги? Разве вся история суеверий не хроника безумств человека, пытающегося добиться ответа от внешней природы?
– Однако, – возразил собеседник, – не приходилось ли мне где-то слышать или читать, что опыты науки – это ответы природы на вопросы, заданные ей человеком?
– Это ответы, подсказанные природе его собственным умом, и ничего более. Ум человека изучает законы материи и при этом изучении производит опыты над ней. Из этих опытов он, согласно приобретенным уже сведениям или врожденной сметливости, выводит свои собственные заключения. Так возникли механика, химия и так далее. Но материя сама по себе не дает ответа, который меняется в зависимости от ума, задающего вопрос. Успехи науки состоят в беспрерывном исправлении ошибок и заблуждений, принятых предшественниками за достоверные ответы природы. Только сверхъестественное в нас самих, а именно дух, может угадывать механизм естественного, то есть материи. Камень не может вопрошать другой камень.
Менестрель не отвечал. Настало продолжительнее молчание, прерываемое лишь гудением насекомых, журчанием струящейся воды и легким шелестом ветра в камышах.
Глава XVII
Наконец Кенелм нарушил молчание, проговорив:
Rapiamus, amici,Occasionem de die, dumque virent genua,Et decet, obducta solvatur fronte senectus![85][86]
– Кажется, это цитата из Горация? – спросил певец.
– Совершенно верно! И я привел ее с коварным умыслом, чтобы узнать, получили ли вы так называемое классическое образование.
– Мог получить его, если бы другие наклонности и судьба не отвлекли меня с детства от занятий, всей ценности которых я тогда не понимал. Но я немного учился латыни в школе и по ее окончании по временам старался ознакомиться с самыми известными латинскими поэтами, преимущественно сознаюсь, к стыду моему – с помощью дословных английских переводов.
– Поскольку вы сами поэт, я не думаю, чтобы вам было полезно изучить мертвый язык до такого совершенства, чтобы его обороты речи и формы, в которые обращается мысль, вливались у вас, хотя бы бессознательно, в живой язык, на котором вы пишете. Если б Гораций не знал греческого языка лучше, чем вы – латынь, тогда он был бы еще более великим поэтом.
– Во всяком случае, это любезно с вашей стороны, – ответил собеседник с довольной улыбкой.
– Вы отплатите мне гораздо большей любезностью, – сказал Кенелм, – если простите нескромный вопрос и скажете откровенно: не побились ли вы об заклад, когда стали, подобно Гомеру, странствующим певцом и научили это умное четвероногое, вашего спутника, таскать подносик для сбора мелких монет?
– Нет, я не бился об заклад. Это моя прихоть, которую, судя по вашему тону, вы поймете, тем более что вы и сами как будто склонны к причудам.
– Что касается причуд, будьте уверены, в этом я солидарен с вами.
– Итак, хотя у меня есть профессия, доставляющая мне скромный доход, моя единственная страсть – стихотворство. Если б круглый год было лето и жизнь была одной вечной молодостью, я хотел бы бродить по свету, распевая. Но я никогда еще не решался печатать свои стихи. Если б они оказались мертворожденными, это уязвило бы меня больнее, чем подобные раны тщеславия должны действовать на зрелого мужчину. Несли на них нападут и высмеют, это может очень повредить моей основной деятельности. Будь я на свете один, малый заработок не имел бы в моих глазах особого значения. Но есть лица, ради которых я стремлюсь нажить себе состояние и добиться прочного общественного положения. Много лет назад – это было в Германии – я подружился с немецким студентом, чрезвычайно бедным, который зарабатывал на жизнь пением, странствуя с лютней. Впоследствии он сделался очень популярным поэтом и говорил мне, что тайну своей популярности открыл в постоянном изучении народа во время своих странствий. Его пример сильно подействовал на меня. Я тоже отправился бродить и вот уже давно провожу таким образом часть лета. Известен я, как уже говорил вам, только как странствующий певец. Мелкие монеты, которые я получаю, служат доказательством того, что мои песни не так уж плохи. Бедные люди: не платили бы мне, если бы я не доставлял им удовольствия. И обычно им больше нравятся те песни, которые и мне по душе. А вообще, мое время проходит с пользой не только для здоровья физического, но и для душевного, – мысли и чувства освежают впечатления от самых разнообразных приключений.
– Да, приключения бывают разные, – сокрушенно заметил Кенелм, почувствовав при перемене положения острую боль в тех местах, которые пострадали от кулаков Тома. – Не находите ли вы, однако, что во всех приключениях неизменно бывают замешаны женщины, эти зачинщицы всякого зла?
– Еще бы! Ах, они милые! – с громким смехом воскликнул певец. – В жизни, как и на сцене, нас всегда неудержимо притягивает юбка.
– Тут я не согласен с вами, – сухо сказал Кенелм, – мне кажется, вы высказываете мысли, которые ниже вашего умственного уровня. Однако жаркая погода не располагает к прениям, и я готов согласиться, что юбка, особенно красная, не лишена интереса, как цветовое пятно в картине.
– Становится поздно, – сказал певец, вставая, – и мне надо проститься с вами, молодой человек. Вероятно, если бы вы походили с мое, вы увидели бы столько хорошеньких девушек, что они научили бы вас интересоваться женской юбкой не только на картинах. Если судьба сведет нас опять, я, чего доброго, застану вас самого за сочинением любовных стихов.
– После такого непозволительного предположения я расстаюсь с вами с меньшим сожалением, чем это могло бы быть пять минут назад. Но надеюсь, мы еще встретимся!
– Я весьма польщен, но если мы встретимся, прошу вас, не разглашайте того, что я вам доверил, и смотрите на мои странствия в роли певца с собакой как на величайшую тайну. Если же нам не суждено увидеть друг друга, разумная осторожность предписывает мне не сообщать вам моего настоящего имени и адреса.