Русские плюс... - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Положим, тут и корпоративное. За годы народной власти в Польше возникла мощная школа русистики; даже и после смерти Анджея Дравича эта школа остается одной из сильнейших в зарубежье. Так легко эти люди не сдадутся на милость побеждающего рынка.
Но дело не только в этом. Есть причины поглубже и посуровее забот литературоведческой русистики. Есть геополитическое поле, с которого сходят гигантские «имперские» структуры; в этом поле народы начинают искать новых путей и связей друг с другом. Там, где раньше шло «перетягивание каната» между двумя «системами», — летают «паутинные», внешне хаотические связи «всех со всеми». Хаотичность этих круговых контактов — мнимая. Будущие «фронты» брезжат в тумане наступающего века. Объединенная Европа не потерпит культурного диктата ни Америки, ни какой-либо другой внешней силы. Но, сплачиваясь, она в конце концов обнаружит себя под германской культурной крышей; эта перспектива куда более реальна, чем атлантические радуги. То, что поляки вновь поворачивают сердца к России, говорит об их исторической интуиции, потому что любой ближний расчет тут бессмыслен.
Участники гдынских «Чтений» получили свеженький номер таллинского журнала «Вышгород», который, (тут подхвачена эстафета у журнала «Родина») весь посвящен Польше. Содержанием его фактически стал русско-польский культурный диалог.
Здесь — Анджей Дравич, успевший написать статью об образе русского в польской словесности ХХ столетия («Пропасть, которая во мне болит и жжет»). И Виктор Хорев, отвечающий ему статьей о польской теме в русской литературе ХХ века («Если бы мы все были такими…»). Души тянутся друг к другу, пытаясь снять боль.
Хорев опирается на созвучный польскому опыту «левый край» русской (советской) поэзии оттепельной поры. Польша — свет в окошке! «Да здравствуют поляки, рабочий и юрист, когда дойдет до драки, — пойди у них учись!» (Интересно, автор этих стихов повторил бы такое сейчас, когда у нас «драка» висит в воздухе?). Конечно, не только так воспринимали Польшу наши шестидесятники; к стихам Слуцкого, Галича и Корнилова надо прибавить и ароновское: «Когда горело гетто…» Так что статья Хорева — только первый шаг в осмыслении польско-русского взаимовглядыванья послесталинской поры. Но это шаг важный и своевременный.
И — конечно — творческое завещание Анджея Дравича, великого русиста и филолога, ученого мирового масштаба, значение которого (и для нас, русских) мы вполне осознаем, когда выйдет у нас его книга «Поцелуй на морозе». И когда завершится затеянный и начатый Дравичем коллективный труд «История русской литературы».
А пока — стихотворение в прозе, оставшееся в его бумагах и переведенное Веславой Ольбрых:
Сколько же в тебе, Россия, наряду с уродством и низостью, подлинной красоты, если ты у своих жертв вызываешь более сложные чувства, чем ненависть, и более богатые, чем стремление к мести?
Сколько же, Россия, у тебя могло быть друзей, если бы ты их так часто не истребляла?
Какие же добрые у тебя могут быть соседи, если ты не будешь их осчастливливать!
Может, ты когда-нибудь этому научишься и перестанешь быть грозой народов?
Написано в 1982 году в камере для «интернированных», куда Дравича упрятали на время «военного положения». Он просидел тогда почти год. Впрочем, у него была возможность читать, писать и даже преподавать в устроенном «зеками» Университете культуры. Может, особенность польской тюрьмы, а может, черта времени…
Он хорошо понимал, какую Россию любит.
Хватило бы нам сил быть такой Россией.
КТО ПОДСУНУЛ РОССИИ «ИНТЕЛЛИГЕНЦИЮ»?
Краковский ученый Иозеф Смага прислал мне письмо:
«Дорогой Лев Александрович!
Поскольку знакомство с очередным номером „Дружбы народов“ всегда начинаю с Вашей рубрики „Эхо“, сюрпризом оказалась фраза: „Это — к вопросу об уважении“. В данном случае речь пойдет об уважении к фактам.
Во-первых, слово „интеллигент“ („интеллигенция“) — польского изобретения (хотя первоисточником здесь, как обычно, является латынь), и от нас оно перекочевало в Россию в середине прошлого столетия. От нас именно позаимствовали его русские псевдоизобретатели (долго в этой роли выступал П. Боборыкин, потом его сменил Жуковский…).
Отсюда, во-вторых: понятие интеллигенции в Польше одно из самых распространенных, хотя польский интеллигент, по смыслу этого слова, мало похож на русского. Странно, что вы этого не знаете…»
Спасибо, пан Иозеф, теперь буду знать.
Скажу в свое оправдание, что В. Черных в фундаментальном и новейшем Этимологическим словаре (которым я, естественно, пользовался) хотя и перечисляет все западнославянские аналоги слова «интеллигенция», в том числе и польский, но не выделяет последний в качестве источника соответствующего русского понятия. По традиции считается, что в русский язык из латыни слово пришло по немецкому мостику. Об этом свидетельствует первый из двух соучастников этого дела, которых мой уважаемый оппонент именует «псевдоизобретателями». Расскажу об этом чуть подробнее.
Петр Боборыкин, в начале ХХ века объявивший обществу, что это именно он за сорок лет до того пустил слово «интеллигенция» в русскую журналистику, уточнил, что он придал ему «то значение, какое оно прибрело… у немцев».
Тут существенны два акцента. Во-первых, речь, заметьте, сразу идет не о том, откуда пришло в Россию слово, а о том, какое ему в России придали значение. И во-вторых, откуда оно пришло… то есть, не слово, а значение.
В Германии (и только в Германии, как уточнил Боборыкин) им стали обозначать слой общества, то есть придали термину, как сказали бы теперь, социокультурный смысл.
В России оно в дальнейшем приобрело смысл совсем особенный, но об этом чуть ниже, а пока — о приключениях слова в России. П. Боборыкин счел себя его «крестным отцом» совершенно искренне и не без оснований, потому что именно он первым употребил его как журналист в общедоступной прессе. Боборыкин не знал (потому что иначе он, наверное, рассказал бы об этом), что в частных разговорах «русских европейцев» прежних поколений это слово вполне могло иметь хождение — в качестве иностранного, но понятного в своем кругу. В узком кругу естественно было сказать «он настоящий бонвиван», или «это такой денди», или «что за филистер»… Наверное, можно было сказать «тут собрана вся интеллигенция Петербурга», что и сделал Лев Толстой, описывая в «Войне и мире» времена, отстоящие от Боборыкина еще лет на шестьдесят. Правда, Толстой вставил это слово в текст романа лишь при переиздании, и как раз тогда, когда с подачи Боборыкина оно вошло в литературный оборот.
Ни Боборыкин, ни Толстой, разумеется, не знали (и не могли знать), что за тридцать лет до того, а именно в 1836 году, слово «интеллигенция» употребил в своем дневнике Жуковский. Он описывал очередной питерский пожар: сгорело несколько сот человек, а через три часа в доме рядом с пепелищем устроили бал, и танцевали, и смеялись, и бесились до трех часов ночи, как будто ничего не случилось. Так вот, эту бесящуюся публику Василий Андреевич описал так: «кареты, наполненные лучшим петербургским дворянством, тем, которое у нас представляет всю русскую европейскую интеллигенцию».
Запись Жуковского была обнародована лишь недавно, в 1994 году, томским ученым А. Янушкевичем.
Историк Сигурд Шмидт комментирует текст Жуковского так: скорее всего поэт услышал слово «интеллигенция» от Александра Тургенева, а тот привез его из Парижа, а в Париже как раз в то время Бальзак «возымел идею организовать партию интеллектуалов с печатными органами», где он мог бы публиковаться. Эту партию Бальзак предполагал, как пишет С. Шмидт, назвать «партией интеллигентов», что засвидетельствовано в письме классика к Эвелине Ганской от 23 августа 1835 года.
Об этом письме Александр Тургенев знал, я думаю, не больше, чем Боборыкин о дневнике Жуковского. Однако примем во внимание, что в частных текстах фиксируется обычно то, что уже имеет хождение в частной жизни. И Сигурд Шмидт с полным основанием делает вывод, что в 1830-е годы (до есть за 30 лет до Боборыкина) слово «интеллигенция» могло залететь к нам не только из немецких философских словарей, но и из новейшей французской публицистики. В самой Франции оно, правда, не прижилось, там предпочли слово «интеллектуалы». У нас же именно «интеллигенцию» подхватили и, возможно, до Жуковского, не говоря уже о Боборыкине. Толстой-то ведь не потому вставил это слово в «допожарные» сцены «Войны и мира», что его Боборыкин вразумил; Боборыкин, возможно, слово напомнил, но наверное, оно пало у Толстого не на пустое место: что-то отозвалось в памяти.
На этом выявленный путь «интеллигенции» в Россию обрывается, и ниточка связей уходит в туман.