Русские плюс... - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как человек Третьего Рима я признаю, что в представлении многих русских Польша действительно такова. Она слаба, потому что веками была сдавлена с двух сторон. Она безрассудна, потому что не смирялась с этим даже в самые безнадежные мгновения своей истории. Она прекрасна, потому что выдержала свою судьбу.
И поэтому голос ее в хоре мировой культуры — уникален.
Астафьева и БританишскийРусские поэты.
Фактические вступление в поэзию — конец пятидесятых. Формальное вступление в ССП — 1961.
До этого: она — спецпоселенка в Казахстане, студентка московского педагогического института, аспирантка… Он — ленинградец, выпускник знаменитого Горного института, питомец не менее знаменитого литературного кружка Глеба Семенова, инженер-геофизик…
Поэтические самохарактеристики в названиях сборников.
Наталья Астафьева: «Девчата» (1959), «Гордость» (1961), «Заветы» (1962), «Кумачовый платок» (1965), «В ритме природы» (1977), «Любовь» (1982)…
Владимир Британишский: «Поиски» (1958), «Наташа» (1961), «Пути сообщения» (1966), «Открытое пространство» (1980), «Движение времени» (1985), «Старые фотографии» (1993)…
Сборник Астафьевой «Заветы» вышел через двадцать семь лет после того, как был составлен: держала цензура. Отец Астафьевой — Ежи Чешейко-Сохацкий — представитель польской компартии в Коминтерне; арестован в начале 30-х годов; покончил с собой в заключении.
У Британишского тоже обнаружились польские корни: мать — Франциска Осинская.
Генная память ожила: в 1968 начинают переводить с польского. Соответствующие премии и награды не перечисляю. Важнее двухтомник «Польские поэты ХХ века», переведенный и откомментированный Натальей Астафьевой и Владимиром Британишским и вышедший недавно. Это событие в польской и русской культурах.
Повторю услышанные мной в Варшаве слова: «Все, что происходит с вами в России, сначала происходит с нами в Польше».
Хочется ответить словами польского гимна, применив их к сегодняшней России: «Еще Польска не сгинела, пока мы живем».
НЕРВ
Что-то роковое чудится в русско-польском противостоянии: самый романтический из славянских народов — вечный наш оппонент и соперник. С детства в ушах песня: «Помнят псы-атаманы, помнят польские паны конармейские наши клинки». Ничего себе: с псами-атаманами вровень! Хорошо еще, не слышны были нам ИХ песни того же, двадцатого года: «В руку — пика, сабля — в ладонь: боль-ше-ви-ка гонь, гонь, гонь!» Для нас белая Польша была — последний фронт гражданской войны, последняя линия обороны старого мира: вот прорвем — и освободительная красная лава разольется по всей земле. А для них?
А для них, наверное, — спасительный санкордон: задержать прущую с востока Красную орду, как когда-то Бабенберги и Арпады спасли Европу, задержав першую с востока орду Золотую.
Из исторической дали смотрят герои бесконечных тяжб: Стефан Баторий, укротивший неукротимого царя Ивана, Лжедимитрий, прахом вылетевший из пушки, польские разбойники, подстерегавшие в костромских лесах молоденького Мишу Романова. Застряла Польша в горле Империи. И Герцен на этом прокололся, и Пушкин с Мицкевичем ничего друг другу не доказали, ведя какой-то смутный, темный, молчаливый спор. «Спор славян между собою»… Живительный и опасный яд западничества вливается в наши жилы через польское жало — задолго до того, как заводятся среди наших составных частей и источников труды немецких философов, английских «экономов» и французских социалистов.
Остро входит в русский космос польская составная: «героищизна» и безрассудность, бешеная гордыня и воспаленное чувство личного достоинства, мало ведомое в наших текучих лавах. Опасно это чувство, но неотвратим и соблазн. «За нашу и вашу свободу!» — кричат польские повстанцы русским солдатам, заражая тех духом свободы и вольномыслия.
И точно так же метится польским клеймом первое либеральное вольномыслие нынешней уже эпохи, и Виктор Ворошильский методом «делай, как я» обучает ранних московских антисталинистов 1956 года, и Борис Слуцкий посвящает Владиславу Броневскому стихи, которым суждено несколько десятилетий прятаться в списках:
Покуда над стихами плачут,Пока в газетах их порочат,Пока их в дальний ящик прячут,Покуда в лагеря их прочат,
До той поры не оскудело,Не отзвенело наше дело.Оно, как Польша, не сгинело,Хоть выдержало три раздела…
Разделов было не три, а четыре, но о четвертом мы не смели знать, мы и заикнуться бы не могли — так назвать драму 1939 года. Для нас там было все то же: столкновение двух лав, двух сил: красной и белой… то есть уже коричневой, фашистской, нацистской. Польский эпизод как-то сгинул в общей военной лавине, разве что смутным враньем потянуло от многословных оправданий по поводу катынских могил — но тысячи убитых потонули среди убитых миллионов.
А все-таки всплыли. Через десятилетия встали тенями из-под земли. Из-под лжи, из-под молчания — встала польская трагедия, жалом вошла в сознание молодых русских шестидесятников. Фильмами Вайды, Мунка, Кавалеровича. Это от них мы узнали, как бесстрашно — сабля в ладонь! бросалась польская кавалерия на танковые колонны вермахта. Для нас польская школа кино стала школой духа. Черные очки Збигнева Цибульского, прикрывшие боль, были для нас таким же символом, знаком опознания «своих» среди «чужих», как смешанные с краской, черные слезы Джульетты Мазины, как борода Хемингуэя. Не было бы русских шестидесятников без итальянского неореализма и всего того, что он значил, не было бы и без «польской школы», без польского дерзкого юмора, столь незаменимого в пору первых робких интеллигентских бунтов, без польской традиции вызова и непокорства, заставлявшей нас с наглым хохотом «пить за успех нашего безнадежного дела».
Слуцкий писал Броневскому в том подпольном стихотворениии:
Для тех, кто на сравненья лаком,Я точности не знаю большей,Чем русский стих сравнить с поляком,Поэзию родную — с Польшей.
Еще вчера она бежалаЗаламывая руки в страхе,Еще вчера она лежалаПочти что на десятой плахе.
И вот она романы крутитИ наглым хохотом хохочет.А то, что было,То, что будет,Про это знать она не хочет.
Хочет. Хочет знать и знает многое, что и не снилось нашим мудрецам, надеявшимся придать человеческое лицо эпохе, доставшейся от отцов и дедов. Пути истории неисповедимы: вчерашний диссидент-электрик правит в Бельведере; вчерашние бунтари-романтики скрупулезно считают злотые. Иные же рэкетом добывают злотые в московских поездах.
Вчерашние московские инакомыслящие сидят в Кремле и изучают биржевые сводки, мучительно соображая, что им делать с огромной страной.
Новые люди решают новые проблемы. Но бьется в русском сознании беспокойная жилка: польское жало, польский нарыв, польский нерв.
«СКОЛЬКО ЖЕ, РОССИЯ, У ТЕБЯ МОГЛО БЫТЬ ДРУЗЕЙ…»
Пока в Гданьске громко отмечалось тысячелетие города, в Гдыне тихо прошло событие, не включенное ни в какие календари, но обозначенное с академической солидностью: Первые польско-российские Гроссмановские чтения. Сюжет — для «Хроники» литературоведческих «Вестников»; я не стал бы рассказывать о нем, если бы не одно обстоятельство: «Чтения» были устроены исключительно на деньги участников, преимущественно польской стороны. Когда подобные научные сессии финансировало социалистическое государство, это казалось само собой разумеющимся (впрочем, попробовали бы вы заставить социалистическое государство включить в свои планы изучение романов Гроссмана), но когда польские русисты, что называется, «скидываются», чтобы обсудить с русскими эти романы, тут что-то новое. И не только в гроссмановедении.
Я-то думал, что Польша, получившая вольную в числе других бывших стран соцлагеря, рвется в объятья Запада и зашвыривает куда подальше все «советское» и «русское», тем более, что к тому есть причины, уходящие куда глубже и 1981, и 1944, и 1920 годов. Оказывается, все не так просто. Может, какие-то «властные структуры» и рвутся, тем более что и Запад натовскими структурами «рвется» на Восток. Но интерес к русской культуре, который в нынешней ситуации не только сохранился в польской интеллигенции, но и усиливается, — честно сказать, меня потряс.
Положим, тут и корпоративное. За годы народной власти в Польше возникла мощная школа русистики; даже и после смерти Анджея Дравича эта школа остается одной из сильнейших в зарубежье. Так легко эти люди не сдадутся на милость побеждающего рынка.
Но дело не только в этом. Есть причины поглубже и посуровее забот литературоведческой русистики. Есть геополитическое поле, с которого сходят гигантские «имперские» структуры; в этом поле народы начинают искать новых путей и связей друг с другом. Там, где раньше шло «перетягивание каната» между двумя «системами», — летают «паутинные», внешне хаотические связи «всех со всеми». Хаотичность этих круговых контактов — мнимая. Будущие «фронты» брезжат в тумане наступающего века. Объединенная Европа не потерпит культурного диктата ни Америки, ни какой-либо другой внешней силы. Но, сплачиваясь, она в конце концов обнаружит себя под германской культурной крышей; эта перспектива куда более реальна, чем атлантические радуги. То, что поляки вновь поворачивают сердца к России, говорит об их исторической интуиции, потому что любой ближний расчет тут бессмыслен.