Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так Никифор остается? – Княгиня приложила палец к подбородку, задумавшись. – Что ж, добрая весть. Мой муж одумался и не совершил глупость, о которой сам бы вскоре жалел. Он простил меня… но это не значит, что я прощу его ревность. По крайности, так скоро.
– Да как же не простишь, голубушка-княгинюшка, – плеснула руками Федосья. – Он ведь муж твой, перед Богом венчанный. Жена должна прощать мужа.
– Он бы лучше так ревновал о московском столе, – холодно отозвалась Анастасия, – который у него из-под носа уводят. Да о сыновьях, чтобы не остались по его милости прозябать в захолустьях.
Боярыня удивленно хлопала глазами.
Анастасия села к столу-поставцу, подобрала длинные, широкие рукава зимней распашницы, удерживаемые в складках на согнутых локтях. Вынула из скрыни круглое зеркальце из полированного серебра в костяной оправе с ручкой. Стала смотреться в него, по частям разглядывая белое румяное лицо. Федосья встала у нее за спиной, поправила княгинин повойник и тоже засмотрелась на зеркальце, ловя в нем то вздернутый немного нос, то яркие от свекольного сока губы Анастасии.
– Муж меня приревновал по глупости, – продолжала княгиня, – я же отплачу ему по уму.
– А что ж задумала, голубушка ненаглядная?
Анастасия отложила зеркало.
– Помнишь ли, Федосья, как в летописце писано: более полувека тому почти все семейство великокняжеское вымерло в Москве от черной смерти.
– Свят, свят, пронеси-помилуй Господи, – закрестилась в страхе боярыня. – Где мне, дуре неграмотной, помнить такое, я и летописцев тех в глаза не видала. А пошто они, коли там такие страсти… Тут и своих хватает.
– Ну и верно, что дура. Летописцы знать надо. А у греков они иначе зовутся – хро-но-гра-фы. Слыхала, как сказано: нет ничего нового под луной и под солнцем. Ничего нового и придумывать не надо – все уже есть под рукой, только взять да прочесть… После того мора один младший Иван остался, от которого и ведется нынешний московский род. Если б не черная смерть, разве б сел он на столе великом?
– Ну и хорошо, слава те Господи, – вздохнула боярыня.
– Вот и я думаю, что хорошо. А еще думаю, скоро на Москве снова мор случится.
– Ахти! – перепугалась Федосья. – Да откуда тебе знать такое, касатушка наша? Про то и сам великий князь с митрополитом не могут ведать.
– А я ведаю, – упрямо произнесла княгиня. – И от того мора, даст Бог, освободится московский стол!
– Грех говорить так, матушка-княгинюшка, – ласково стала уговаривать боярыня, примеривая на шее Анастасии поданное из другой скрыни красное сардисовое ожерелье.
– На все воля Божья, – твердо возразила та. – Господь один казнит и милует. Без Его воли и волос не упадет ни с чьей головы.
– Ну и оставь, касатушка, дурные мысли. Грех какой. А ты у нас смотри-ка, ягодка спелая, рдяная, медвяная… От черных-то помыслов и сама поблекнешь, увянешь до времени.
– Ай, ну тебя, карга, – недовольно молвила Анастасия, вырываясь из рук боярыни, – накличешь еще. Поди прочь, сама тут управлюсь. Да сходи к Никифору! Скажи, мол, благодарит княгиня и желает здравствовать.
– За что ж благодарить? – недоумевала Федосья, готовая спешить исполнять веление.
– Тебе не понять. Ступай!
Анастасия разняла замок ожерелья и принялась вдумчиво перебирать на ладони алые камни, похожие на застывшую кровь. Такие крупные брызги крови она видела однажды в родном Смоленске, когда на княжьем дворе рубили головы боярам, изменившим ее отцу, перекинувшимся на сторону литвинов. Она была тогда совсем несмышленая, вырвалась от мамок и выбежала на двор. Отец показался страшен: в одной рубахе, заляпанной красным, с окровавленным мечом в руке, что-то кричал, а потом взмахнул – и еще одна голова покатилась по земле. Мамки подхватили Настасью и с причитаньями поволокли, закрывая ей глаза. Глупые, думали, она испугалась. А она никому и никогда не рассказывала: тот страшный облик отца в кровавой рубахе врезался в память, потому что в тот миг она испытала потрясение – но не от страха, а от восторга! Покатившаяся голова прыгала по земле будто мячик… и в детской светелке долго не могли успокоить хохочущую Настасью.
По щеке княгини поползла слеза. Где-то теперь отец? По каким землям и странам скитается, бесприютен и одинок? Куда забросила его злая судьбина, изгнав с Руси?
Три года назад она услыхала от мужа, что отец, так чудовищно опозоривший и запятнавший себя, должен умереть для всех. А перед смертью стать раскаявшимся грешником, чью покаянную кончину засвидетельствует монах-пустынник в рязанских лесах. Что только так еще можно спасти его имя. Анастасия долго рыдала, билась в руках мужа, умоляла не делать того. Он же убеждал ее, что тем спасется не только имя смоленского князя, но и жизнь его, ведь живому ему только один путь с Руси – в Литву, куда непременно выдаст его Василий, чтобы умыть руки. И основание тому есть – Юрий Святославич сам некогда, попав в плен к литвинам, обязался служить прежнему литовскому князю и польскому королю Ягайле, не оставляя ту службу никоторым временем и никоторым делом.
А там, в Литве, новый плен и голова с плеч за те самые казни бояр, литовских переметчиков.
Утерев слезы, Анастасия сказала тогда мужу: «Пусть станет мертвецом, но жив будет».
Теперь она думала: если получится спихнуть Василия с московского стола, смоленский князь воскреснет из мертвых. Где бы он ни был, он вернется и поймет, что взрастил дочь, достойную отца.
4.Радонежские леса – давно не дикая глушь, какая была здесь немногим более полста лет назад. Когда пришел сюда Сергий и поселился, бок о бок с ним жили и ходили волки, медведи. Иной раз наведывались стаями, обнюхивали, лязгали зубами, лезли в келью-хижину. Молитвы пустынника, а с ним и других иноков проредили здешние глухомани. Нечисть, обессилев, убралась, зверье потеснили люди. Окрест рубили леса, расчищали, распахивали землю, ставили дворы. Дворы прирастали – являлись деревни. Поднимали всем миром церковь – вставало село. Разросшаяся обитель перестала знать голод и нужду в самом необходимом. Не с той, так с этой стороны подвезут к Сергию воз крупы или сани с мороженой рыбой, или иное что, чем сами не бедны. Дорогу, до которой изначала было верст двадцать, проложили под самый монастырь, и леса вокруг изрезали тропами. Шли да ехали на поклон к Сергию, а потом уже и к его выученикам, отовсюду: из Москвы, Переславля, Юрьева, Дмитрова, Можайска. Радонежская обитель светила всем без различия, как некая лампада, зажженная раз и навсегда. Всяк забирал с собой кроху ее огня, разносил по весям, градам и русским пустыням-дебрям.
Три десятка лет назад лютый Тохтамыш со своей ордой, попаливший Москву, не сумел загасить Сергиеву лампаду. Хотя и подбирался – тогда уже татары знали, кто их самый ненавистный враг на Руси, чье благословенье реяло хоругвью над русскими полками на поле у речки Непрядвы, поле русской славы и Мамаева позора. Знали, что силен русский Бог в молитвах чернецов.
Исполнить татарскую месть дано было Едигеевой орде два года назад. Пройдясь по всем землям, вместе с градами сметали и жгли монастыри, секли саблями и полонили монахов как прочих русских, не разбирая. От Сергиевой обители осталась почернелая часть тына, разваленные печи и груды головешек. Первые чернецы, воротясь на пепелище, разобрали руины церкви, по памяти нашли место, где погребен Сергий. Поставили над могилой крест, а большего сделать не смогли и снова в горести разошлись. Только полгода спустя собралась малая горстка иноков. Приходили по одному, по двое и оставались голодать да холодать. К уцелевшему тыну пристроили забор, огородив часть монастырской земли. Возвели, как сумели, невеликий храм, где вдесятером едва развернешься. Выкопали в земле жилища, покрыв низкими срубами. Затеплили вновь Сергиеву лампаду, и крохотный огонек снова звал к себе. Только приходить к нему в опустошенном краю было почти некому. В лесах опять расплодилось зверье, по дорогам и селам искало добычу зверье двуногое.
– …Весь тот день, с утра и до вечерни, молебен за молебном пели. Ослабших подменяли, а Сергий один предстоял, несменяемо! Крепок был телом, а духом еще крепче. Окончит молебен, встанет с колен, обернется… и зрит эдак… будто не здесь, а там, со князем и войском нашим во плоти пребывает. И видит всю сечу, все то поле и побоище взором объемлет. Вот как встанет да почнет нам рассказывать: где татарва наши ряды сломила и теснит, а где наши в землю будто вросли и ни шагу поганым не отдают. И где кто из наших князей с боярами голову сложил – всех зрит и по имени называет. Вот, говорит, легли один за другим белозерские князья, Семен Михалыч и Федор Семеныч. А в другом месте пятеро бояринов московских с жизнью простились. Да среди них Михайло Андреич Бренк, что князя Димитрия собой в его шеломе и под его стягом подменял ради татарского обману…
Рассказывавший монах сидел, отдыхая, на чурбаке и снегом холодил натруженные руки. Был он стар и невелик, худосочен телом, в обтертом тулупе. Длинной седой бородой играл ветер. Долго орудовать пилой старец не мог и почасту прерывал работу, принимался вспоминать былое житье при Сергии. Андрей двигал в козлах бревно, сносил отпиленное в сторону и примеривался ко второму топору. Разделывавший чурбаки на поленья Севастьян косо посматривал на его старанья, однако отмалчивался. Топор не кисть, воевать с падающими деревяшками иконнику было несвычно.