Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А лыжи чьи у поленницы? – подозрительно спросил другой служилец.
– Наши лыжи, лес на дрова возим.
– Не слыхал я, чтоб крестом можно было разбойников отпугнуть, – почесал во лбу под шапкой старшой. – Может, не испугались они вас, отцы, а затаились где ни то? – Он спрыгнул с коня. – Ерофей, Федор, жилье проверьте.
Сам, держась за саблю, направился к церкви. Андрей, сидевший на ступенях, поднялся, преградил путь.
– Оружным в храм ходу нет, – сказал твердо.
– Отойди, чернец, – почти ласково попросил служилый.
– Мимо меня никто не входил. Один я там, икону пишу. Андрей Рублёв я, княжий и митрополичий иконник.
– Слыхал. Так мы тоже княжьи люди. У тебя свое дело, у нас свое. Отойди, а?
– Женка твоя… – вдруг пробормотал Андрей, глядя сквозь служильца.
– Ась?
– Уголек из печки сронит, не заметит. Сама с дитем заиграется, задремлет. Поспешай домой, еще успеешь!..
Служилец угрожающе надвинулся на него.
– Что несешь…
Андрей прояснел взором. Отшатнувшись, дружинник внезапно охрип:
– Крест целуй!
Иконник нащупал на шее суровую нитку, вытянул из-под тулупа и подрясника нательный крест. «Господи, помилуй мя, грешного». Приложил к губам.
Служилец, оглядываясь на него, пошел к коню. Двое посланных в землянки уже вернулись.
– Ерошка! – Старшой влетел в седло. – Поведешь вместо меня. Следы вокруг ищите.
– Ты-то куда, Мирон?
– Дело спешное объявилось.
После отъезда служильцев еще долго не могли прийти в себя, прервать молчание. Из кельи показался старец Лука.
– Спровадили?
– Что же ты, Андрей… – Голос отца Гервасия прервался. Иконник спустился с церковного крыльца, подошел ближе. – Что же ты и себя, и меня во грех ввел? – вопросил священник. – Да еще клятвой на кресте скрепил.
Андрей упал коленями в снег, уронил голову.
– Прости, отче… Проход в храме тесен, обороняться им там сподручно было б… Уберечь хотел.
Отец Гервасий махнул рукой:
– Отмаливай! – и зашагал прочь. – Да этих… этих-то выпусти. Чтоб духу не было.
Лихие головы сами вывалились из храма. Вид у обоих был ошалелый. Звон ухмылялся, воровато озираясь.
– Опять я, выходит, у тебя в долгу, – кривясь, сказал он Андрею. – От греха упас. Сунулись бы те к нам – мертвыми б легли. И алтарь бы вам замарали. А про женку хорошо придумал, поверил краснокафтанник. Жив буду, должок верну.
Стряхивая налипший снег с подрясника, Андрей ответил:
– Если впрямь хочешь расплатиться, Иван, отдай мне тот ларец, что в лесу схоронил.
– Ишь ты, запомнил. – Звон оскалил крепкие белые зубы. – Та схронка самому еще сгодится. Вот ежели не найду купца на товар, отдам тебе.
– Какой ларец, Звон? – Второй разбойник злобно глянул сперва на дружка, затем на иконника.
– Не твое дело, – огрызнулся Ванька.
– Да ведь не сможешь ты продать его, – убежденно сказал Андрей.
Звон уже не слушал его. Отвесил дурашливый поклон старцу и Севастьяну:
– И вам, отцы, благодарствуем.
Меньшак гнусно хихикнул, шагая за ним:
– А может, зря порешили тех скитских чернецов?
– Про колодезь я запомню, – обещал Звон иконнику, застегнув ремни лыж на сапогах.
Душегубы скрылись за воротами. Севастьян тотчас заложил на воротинах засов.
– Никак, знаешься с ними? – мирно осведомился у Андрея старец Лука.
– Пути Господни неисповедимы, – кротко ответил тот и взялся за пилу. – Потянем, отче!
– Ну гляди, Андрейка!
Пила вновь занудила. Замахал топором и Севастьян, только заметно было в его резких, злых движениях некое отчаянье. Поленья отскакивали аж на два аршина в разные стороны, и Фома опасался подбирать их, дабы не быть зашибленным. Бедолаге и без того досталось нынче.
Севастьян вдруг бросил топор, ушел к высокой, смерзшейся куче снега и сел с размаху.
– Нечисто это!
– Что нечисто? – Лука остановил пилу.
– Да ты, старче, будто не видишь, как этот Андрейка уязвляет всех! – стал досадовать Севастьян. – От крови он хотел уберечь, душегубов не выдал! А я, знать, не хотел от крови уберечь! Скольких они еще мужиков вырежут, скольких баб понасилят и вдовами оставят? Вон она, чистота Андрейкина! А ставит себя так, будто он более Сергиев, чем мы все. Мы-то, грешные и нечистые, в теплых землянках живем, а он-то в мерзлой церкви днюет и ночует, как сама Пречистая в храме иерусалимском жила! А за трапезами будто не видел я, как он варева себе вполовину меньше, чем все, наливает, и хлеба только один кус берет. Превозносится он над нами, убогими, старче! Ты только, может, и не замечаешь того. Скажи, Фома, превозносится он?
Фома от испуга, что обратились к нему, отвел очи.
– Угу.
– Громче скажи!
– Превозносится, – пробормотал молодой инок и боком пошел к поленнице, скрылся за дровами.
– Вот! – продолжал обличать Севастьян. – Не сказано ли у апостола Павла: «Если за пищу огорчается брат твой, то ты уже не по любви поступаешь»? Не Павел ли остерегал, чтобы не подавать братиям случая к преткновению и соблазну? Для чего он из своего монастыря ушел и у нас поселился? Вот это все и нечисто, старче!
Севастьян перевел дух.
– Да не могу же я уйти, – растерянно молвил иконник. – Никон велел мне тут быть.
– Ну, – Лука сильно сморщил лицо, – что Андрейка поболее Сергиев, чем ты, Севка, то так и есть. Он ведь постриг здесь, у Никона, принимал, когда твоим духом тут и не пахло. А в остальном… Бог вас рассудит.
– Да чего уж ждать! – Севастьян поднялся и решительно двинулся к кельям. – Когда с голоду тут перемрем?! Или душегубы налетят, евойные знакомцы, да всех перережут?
Совсем скоро он вернулся с тощей сумой за плечом. Поклонился Луке.
– Ухожу, старче! В Москву, на подворье. А не то и зубы здесь растеряю от пустого варева, и благодати не обрету. Фома! Идешь со мной?
В ответ загремела поленница, обрушив на молодого деревянный хлывень. Закрываясь руками, Фома отпрыгнул и замотал головой.
– Не-е.
– Ну и ладно. Один дойду.
– Да куда ты, Севастьян? – крикнул Андрей, подавшись за ним. – Завьюжит к ночи! Пережди хоть!
Поглядев в чистое блеклое небо, тот отмахнулся.
Появившийся на дворе отец Гервасий увидел только его спину с заплечной торбой, исчезнувшие за воротами.
– Что это с ним?
– Сбесился, – пожал плечами Лука и вздохнул: – Ослабел, раб Божий. А ты что это, Андрейка, про вьюгу сказал? В небе ни следочка.
Иконник, не отвечая, стал помогать Фоме собирать рассыпанные поленья.
…К сумеркам упал новый снег. К концу повечерни он валил уже густо, с ветром и завываньем. На полуношницу едва добрели из келий до церкви. О заблудшем брате молились усердно, поминая и собственные, приходившие не единожды помыслы покинуть голодный Маковец и податься в иные, устроенные обители.
На заутреню к храму шли с лопатами, откапывали крыльцо и дверь. Внутри обрели лежащего ниц пред алтарем Андрея. Как молился, распростершись, так и заснул в утомлении на ледяном полу.
Отстояли утреню, затем литургию. От слабости и голода чаще обычного садились на узкие лавки вдоль стен и вставать не торопились. В трапезной да в земляном амбаре – все знали – оставалась связка сушеных грибов и малая горка помороженной репы. Более ничего.
Сговорились нынче же отправить в Москву, к игумену Никону двух братий за подмогой. Но не успели двое назначенных собраться, как загремели ворота. Кто-то пожаловал и не стеснялся выражать грохотом свое нетерпенье. Памятуя о вчерашних лихих гостях, пришлецов тщательно изучили в окошко-глазок. Лишь после этого растворили воротины.
На двор въехали два санных воза, груженных с верхом. В возах оказались: мешки с мукой, мешки с горохом, кули мороженой рыбы, бочка кислой капусты, бочка моченых яблок, корчаги с маслом и красным церковным вином. Но перво-наперво возницы стали сгружать не это, а сдали с рук на руки крепко спавшего на мешках Севастьяна. Поведали: ночью в метели сбились с дороги и наехали на пенек в чистом поле – присмотрелись, пенек оказался замерзшим человеком. С головой засыпало снегом, борода одна только и торчала. По ней и опознали, что человечья душа пропадает. Погрузив его на воз, вскорости нашли дорогу. На ней и встали, пережидая, да ночь напролет отбивались огнем от волков.
Пробужденный Севастьян посрамленно повинился за свой уход и безумные глаголы, которыми сыпал накануне по наущению лукавого. Искал глазами и Андрея, но тот ушел со двора.
– От кого поминки привезли, добрые люди? – осведомился у возниц отец Гервасий.
– А мы и сами не ведаем, – ответили те, отправляясь в обратный путь. Даже отогреться и оттрапезовать не пожелали.
В церкви, стоя на коленях перед ликом Спаса, Андрей шептал:
– Благ Ты, Господи, и праведны суды Твои…
5.По всей Москве второй день звонили печально колокола. В церквях, особо кремлевских, служили панихиды по убиенным на поле брани людям московским, ростовским, ярославским и суздальским. В торговых рядах, на площадях и улицах ругали, не сдерживая языков, нижегородских изгоев – князей Данилу Борисыча с братом Иваном Борисычем, прозваньем Тугой Лук. Бабы жалели убитых, стращались татарвой, приведенной в Нижний Новгород изгоями, и судачили о возросших ценах. Посадские мужики вникали в подробности дела. Считали, сколько полков было на московской стороне, прикидывали, в какой силе навели татар курмышские сидельцы. С какой быстротой шли из Засурья, чтоб от Москвы успело выйти навстречу войско, соединиться у Владимира с ростовцами, суздальцами да ярославцами, дойти до Нижнего и отправиться вдоль Волги далее. А точнее было б сказать, что из Москвы рать вышла прежде, чем нижегородцы двинули на Русь татарскую орду, иначе б не успели встать у них на пути, загородить Нижний. Оное же значит, что великий князь упрежден был своими лазутчиками и дозорщиками заранее и не медлил, собирая полки подручных удельных князей. Плохо лишь то, что во главе сборного войска поставил не второго брата, Юрия, испытанного в ратных делах, а меньшого Петра, который ходил только единожды на войну с литвинами, да и там себя не показал. Столкнувшись с татарской конницей и лыжной мордовской ратью у Лысковской крепости на речке Сундовик, русские полки не выстояли. Хотя и татар полегло во множестве, московская рать потеряла больше. Ярославцы так вовсе, узнав о гибели своего князя, впали в растерянность и побежали. Сам Петр Дмитрич едва унес ноги с остатком войска, а Данила Борисыч с братом и татарскими князьками гордо встали на костях убитых. Путь им был открыт: на третий день, торопясь, подошли к Нижнему и без помех взяли город. Сидит теперь Данила Борисыч на столе нижегородском, ласкает татарских князьцов, казнит московских служильцев, если остались там еще, да величается победой над Москвой. По слухам, уже и грамоту великому князю Василию прислал, в которой честил его поносными и похабными словами, потешался над бегством московских полков и хвалился татарской силой да ярлыком от хана. Но, впрочем, слуху этому как чересчур обидному мало нашлось охотников верить. Не такой дурак Данила Борисыч, чтобы злить медведя в его берлоге.