Скандальная молодость - Альберто Бевилакуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Упадет, — обреченно сказал Карра.
— Знаешь, сколько у меня полетов? — говорил ему Сокол. — Сто. И с первого раза все пошло, как по маслу.
Он рассказывал ему об Отто Лилиентале и графе Дзамбеккари, о красоте человеческого полета.
— Может, оно и так, но он упадет. — И это мгновение, пока он неподвижно висел в небе, показалось ему вечностью. Но Сокол восстановил равновесие, просто взмахнув крыльями; чтобы компенсировать восходящие потоки, он отталкивался ногами, а чтобы затормозить, выбрасывал их вперед. Уже без напряжения, с непринужденным изяществом.
Они увидели, что он набрал высоту; когда боковой порыв ветра вывел его из равновесия, ему оказалось достаточно нырнуть отвесно вниз, чтобы восстановить его; и опять против ветра, исправляя неловкое движение. На этот раз Дзелии показалось, что он исчезнет навсегда.
Сокол взглянул на землю, которая была такого же цвета, как вода, на склон Джаретте и противоположный — Форначе; можно было разглядеть даже Валле Боккара. Он отдался радости изобретения все более совершенных виражей.
— Он просто счастлив! — воскликнул Карра. — Начинает забывать.
— О чем? — спросила Дзелия.
— О том, зачем он там. Будем надеяться, он об этом не забудет в тот день, когда понадобится.
Сокол спланировал к ним с громким шуршанием.
— Как акробат ты молодец, — признал Карра, пожимая ему руку. — Но пули летают еще лучше, и при этом ружье не ломает стрелку шею.
Все еще охваченный возбуждением от полета, Сокол засмеялся:
— Будь я стрелком, меня не пригласили бы на Май как чемпиона, и я бы не, смог заставить их смотреть вверх, пока ты будешь готовить ловушку.
Четыре дня он тренировался на равнине Скардовари. Однажды утром приехала машина, которая остановилась поодаль и так и простояла всю тренировку, после чего из нее вышли полицейские и зааплодировали:
— То, что вы делаете — просто чудо!
Но, пока один из них сторожил Сокола около летательного аппарата, другие приказали Дзелии и Карре шагать вперед к зарослям тростника на отмели. Они старались выглядеть вежливыми и все время повторяли:
— Просим прощения, мы просто выполняем свой долг.
Они скрылись из поля зрения, и Сокол мог видеть только красноватые верхушки камышей; наступила тишина, которую он попытался истолковать, но тщетно: он обнаружил, что равнодушно относится даже к тому, что может произойти что-то трагическое, и впервые осознал высокомерие, в котором его обвинял Карра. Это было противоречивое чувство, которое он мог сейчас оценить и которое отражалось в предметах: в каменной плотине, по которой пробегали неясные тени, в деревянных лачугах, казавшихся необитаемыми, но на самом деле битком набитых людьми — они просто спрятались при виде полицейских. Пейзаж равнодушный и вместе с тем полный злобы, похожий на него самого.
Почему ему не дано ощутить беспокойство, ответственность, которую с него никто не снимал, за ту абсурдную игру, которой он отдавал свою жизнь с чистой совестью революционера? И это он тоже понимал с абсолютной ясностью: их дело останется одной из игр, в которых нашла выражение его жизнь, неспособная выразиться иначе с тех пор, как он совершил свой первый полет, когда его сверстники начинали учиться какому-нибудь ремеслу, с тех пор, как зрители начали заключать пари на его смерть.
В сущности, они покупали билеты, надеясь ее увидеть: то, что он приземлялся победителем, их разочаровывало. Люди, подумал он, любят смотреть, как умирает чемпион и, таким образом, перспектива Мая не отличалась от сотни предыдущих.
Пока полицейский осматривал летательный аппарат, Пезенти думал о Ченси, беспощадно разъяснившем ему некоторые рискованные моменты; на всякий случай он нарисовал ему картину погружения арестованных головой в воду, описал особые козлы, на которых человека распинают с широко раздвинутыми ногами и обрабатывают стрекалом, которым погоняют волов, о личном досмотре, с необыкновенной легкостью превращающемся в акт насилия, особенно если досматривали женщину. Он рассказал, как мужчины, даже такие крепкие, как Карра, падают замертво с воспаленной головкой и яичками.
Речь шла об импровизированных допросах, которые полицейские проводили в труднодоступных местах реки и которые называли «Am Masi».
Но Сокол, с его глубочайшим пессимизмом, трансформировавшимся в смирение и затем в холодность, уже не сознавал ни зла, ни добра. Его чувства были исступлением циника, или просто героя, вышедшего из шкуры шута, который оценивает спектакль, как нечто, ему чуждое. И он сомневался в том, что его поступок в день Мая будет оценен менее высоко, если его совершит какой-нибудь акробат, а не непреклонный борец за идею.
Его не оценят, к нему отнесутся с иронической снисходительностью, поскольку он принадлежит только самому себе, что идентифицировалось с этим аппаратом, к которому он прикоснулся рукой, ибо тот казался ему еще горячим от полета. Чтобы победить в борьбе с классом, не нарушая естественного хода вещей, необходимо самому принадлежать к какому-нибудь классу, заключил он; а сейчас ему хотелось закричать от ярости.
Он возненавидел идеи, партии, в своей ненависти слив воедино диктаторов и бунтовщиков. Он возненавидел и тот принцип, который вдохновлял его до этого момента: важны только факты, душа есть только в фактах. Я всегда останусь акробатом, сказал он себе, как Ченси останется бродягой с Тобре, и нас обвинят в том, что мы действовали ради того, чтобы устроить спектакль, и совершали поступки, не подобающие нашему жалкому положению.
Его взгляд упал на сапоги полицейского, они показались ему сапогами несчастного человека. Вот индивидуумы, подобные этому, признают важность его поступка, хотя бы для того, чтобы осудить его и подвергнуть наказанию. Он ощутил необъяснимую потребность единения с ним.
— Ты не боишься на этом летать? — спросил полицейский, перестав осматривать аппарат.
— Боюсь, — ответил он. — Просто смертельно.
Тот посмотрел на него с презрением.
— А я нет, — парировал он. — Уж я бы не испугался.
— Храбрость, — улыбнулся Сокол, довольный тем, что обнаружил, что полицейская ищейка остается полицейской ищейкой, — это большое счастье для того, у кого она есть.
Они оба обернулись, когда стая птиц вылетела из зарослей тростника, где единственные прозелиты Сокола продолжали нести свой крест.
Карра продекламировал литанию, но вполголоса, не стараясь ею прикрыться, впервые обратив внимание на то, что она выглядит смехотворно; он заметил, что слушает ее в одиночестве, потому что, несмотря на то, что он стоял с поднятыми руками и повернувшись спиной, как ему было приказано, никто не обращал на него внимания. Сапоги погрузились в воду, густые заросли тростника мешали дышать, зеркало болотистой заводи ослепляло стоявшим в зените солнцем.
Он слышал какой-то звук, словно ломались ветки, но звук этот — звук боли — исходил все-таки от человека; он понял, что боль, когда вступаешь с ней в контакт, обретает простую и неизбежную истинность. Так звучал голос Дзелии, когда ее колени бились о дерево. Он, утверждавший, что в жизни видел все и ничто уже не может произвести на него впечатление, не осмеливался обернуться, и испытывал постепенно усиливающееся восхитительное, чудовищное ощущение, что его не тронут, ощущение, которое, подобно растущему чувству голода, не оставляло места ничему другому. Они продолжали смешно продвигаться вперед, сапоги увязали в грязи и снова вытаскивались на поверхность, в отрывочных фразах смешивались страдание, развлечение, безграничное чувство вины. У него не было сил даже на то, чтобы опустить руки и крикнуть всем своим существом, как ему хотелось:
— Идите к черту и вы, и Сокол, и летательный аппарат, да будут прокляты Бог и эта земля!
Он замер в молчании, стараясь дышать, как можно тише, чтобы не привлечь внимание, и смотрел на охотящихся в камышах чаек, которые, как заведенные, пикировали с абсолютной уверенностью, что схватят добычу, и, промахнувшись, взмывали в небо.
Так он и стоял, не шевелясь, и вдруг понял, что полицейские ушли.
Когда они возвращались в монастырь, он, как ни вглядывался, не смог увидеть на лицах Сокола и Дзелии никаких следов происшедшего, и они молчали.
— Скажите хоть что-нибудь! — закричал он.
На него не обратили внимания и продолжали вести себя безразлично. На высоте Джаретте они опять столкнулись с машиной полицейских, которые продолжали нести свою необременительную службу. Один из них приветственно помахал рукой:
— Счастливого Мая! — И потом: — О, эти акробаты! Эти акробаты!
Настал день Мая.
Сокол надел новый сценический костюм и несколько раз выглянул из окна, посмотреть, какая погода: туман и солнце постоянно сменяли друг друга в районе Полезине Камерини; он подумал, что, во всяком случае, день будет ясным.