Две жены господина Н. - Елена Ярошенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Погоди, голубчик Коленька, я тебя переиграю, — думал Савин. — Полагаешь, что ты самый умный? Что твоя линия ведется безупречно? Не обольщайся!»
Перед отъездом в Россию Татаринов решил дать товарищам прощальный обед, арендовав зал в небольшом уютном ресторане. Народу собралось множество, в том числе, естественно, и Борис Савин.
Обстановка была самая непринужденная, вино лилось рекой, в здравицах гости всячески превозносили таланты Татаринова, его деловую хватку и преданность делу борьбы. Те, кто знал о подозрениях, тяготевших над Николаем, старались ни в чем не отставать от тех, кто искренне веселился.
После обеда, когда гости уже расходились, желая Татаринову удачи в России, Савин самым дружеским образом взял его под руку и отвел в сторонку.
— Когда ты хочешь ехать, Николай?
— Сегодня вечером, — радостно ответил Татаринов, ожидая очередных добрых напутствий.
— Сегодня вечером это невозможно, — сказал Савин, не меняя ласкового выражения лица.
— Почему? — удивленно спросил Николай.
— У центрального комитета к тебе важное дело. Я уполномочен просить тебя остаться.
Татаринов пожал плечами.
— Ну хорошо, я останусь. Но это, право же, странно! Почему вы меня не предупредили заранее?
На следующий день на квартире у одного из членов центрального комитета собралась комиссия, представленная Татаринову как ревизионная.
Заведя разговор об учрежденном Татариновым партийном издании, якобы чтобы выяснить все финансовые и цензурные вопросы этого дела, члены комиссии постепенно перешли к другим темам, стараясь поймать Николая на лжи или каких-то несообразностях в ответах.
Несколько раз им это удалось. Татаринов уже понял, что дело вовсе не в новом партийном издании, и все чаще замолкал, переставая отвечать на вопросы, которые сыпались на него со всех сторон. В конце концов он прямо спросил:
— В чем вы меня обвиняете?
— Вы знаете сами, — значительным голосом ответил Чернов.
— Нет, не знаю. Простите, но я так и не понял, какая связь между моими издательскими делами, моими дружескими связями, моими родными, которые, откровенно говоря, не сочувствуют революции…
— Бросьте, Николай. Мы подозреваем вас в предательстве. И лучше будет, если вы сознаетесь сами. Избавьте нас от необходимости уличать вас в связях с полицией.
Сказано это было веско и с достоинством. Савин с интересом ожидал, что же будет дальше. Татаринов не нашелся, что ответить, и надолго замолчал, закрыв лицо руками. Его поза выражала такое отчаяние, что всем стало немного не по себе.
— Твое молчание слишком затянулось, Николай, — строго сказал Савин. — Неужели тебе нечего нам сказать?
Татаринов поднял глаза. Он прекрасно знал, к чему приводят подобные подозрения…
— Что ж, вы можете меня убить. Я не боюсь смерти. Но даю честное слово, я не виновен.
— Честное слово? — саркастически спросил Чернов. — И это говорит человек, которого мы только что неоднократно уличили во лжи! Мы сейчас выяснили, что вы поддерживали личное знакомство с графом Кутайсовым и не использовали его в революционных целях, более того, даже не довели это до сведения центрального комитета, хотя знали, что мы готовим на Кутайсова покушение и ваша помощь была бы весьма ценна. И теперь вы хотите, чтобы мы верили вашему честному слову?
Комиссия заседала несколько дней. Во лжи Татаринова уличить удалось, в сокрытии от партии важных фактов тоже, а вот провокаторская деятельность пока не была доказана. Поэтому постановили: от всей революционной работы Татаринова отстранить, но жизни пока не лишать, чтобы продолжить расследование.
Многие эсеры остались недовольны подобной мягкостью центрального комитета. Что это за неуместный либерализм? Раз уличили во лжи, значит, доверия ему больше нет. А стало быть, для партии вредно оставлять его в живых. Шлепнули бы, и дело с концом — не нужно больше дергаться, представляя, как Татаринов в этот момент освещает в департаменте полиции партийные дела.
Савину тоже не нравилось решение, принятое по делу Татаринова.
С одной стороны, конечно, нужно было продолжить расследование и выяснить, насколько серьезной была провокаторская деятельность Николая, что именно он знал и о чем мог известить полицию… Ведь необходимо принять какие-то меры, чтобы свести к нулю нанесенный провокатором ущерб! Да и казнь Татаринова, если такое решение будет принято, должна произойти с соблюдением некоторых этических норм.
А с другой стороны, живой Татаринов подрывал авторитет центрального комитета и лично Савина, несгибаемого борца… Что это за террористы со стальными сердцами, если они не в силах покарать одного жалкого предателя?
Но мерзавец Татаринов продолжал запираться. И все пункты обвинений против него, педантично занесенные в протокол товарищами из комиссии, рушились как карточный домик.
Ну, знал он о съезде боевой организации в Нижнем Новгороде, но ведь не он один знал, значит, не обязательно полагать, что именно он привлек к съезду внимание полиции… Ну, встречался с Новомейским и Рутенбергом перед их арестом, но не он же привел жандармов…
Не было настоящих улик, не было… И все равно в том, что Татаринов предал, Савин уже не сомневался.
Куда как проще для всех было бы, если бы Николай признался, подробно рассказал обо всем перед смертью и отправился бы в лучший мир налегке… Товарищам по партии он облегчил бы этим жизнь, а себе смерть. Но не умеют, не умеют в России умирать достойно. Непременно нужно валять какую-то жалкую комедию и все опошлить!
Савин решил заняться собственным частным расследованием дела Татаринова, все равно в Женеве заняться было особо нечем. А если ему, Борису Савину, удастся неопровержимо уличить эту сволочь Татаринова в предательстве, авторитет Савина поднимется на недосягаемую высоту. Вот тогда он сможет по-настоящему свысока поглядывать на всех товарищей и самым демократическим образом дать им понять, где их место и кто способен быть лидером.
Борис отправился в гостиницу, где жил Татаринов, чтобы вызвать его на откровенный разговор.
Николай сидел в своем номере, в кресле у холодного закопченного камина. Борис вошел в комнату без стука, не поздоровавшись, и уселся на стул так, чтобы видеть глаза Татаринова. Тот немедленно закрыл лицо руками. Что за дурацкая детская привычка — закрывать глаза ладонями в момент опасности? Что ни говори, а в поведении Татаринова так много неприятного!
Савин, пока шел в гостиницу, дорогой проигрывал в уме разные варианты возможного начала разговора. Но сейчас, глядя на раздавленного, убитого Николая, он решил выбрать самый мягкий и проникновенный вариант.
— Коля, — вкрадчиво начал Борис, — я давно тебя знаю, я всегда считал тебя своим другом. Я не могу поверить в твое предательство, что бы мне ни говорили…
Татаринов молчал.
— Николай, пойми — я, как член комиссии по расследованию, с радостью защищал бы тебя. Но ты так странно ведешь себя на наших допросах, путаешься, лжешь… Это недостойно. Ты просто мешаешь мне выступить с оправдательной речью. Пожалуйста, не лишай меня такой возможности, помоги мне. Ты только объясни нам все, что кажется сомнительным. Ведь твоя полная откровенность может дать этому делу благоприятный исход. Поверь, я очень хочу тебе помочь! Ведь мы друзья…
Татаринов продолжал молчать, не отрывая рук от лица. Плечи его вздрагивали. Савин понял, что Николай плачет. На секунду он почувствовал брезгливую жалость к Татаринову, но чувство это было противным и, к счастью, быстро прошло. Николай наконец заговорил:
— Борис, я тоже хорошо тебя знаю. Наверно, кто-нибудь из боевиков уже получил задание по моей ликвидации? Зачем же ты приходишь и изливаешься тут в дружеских чувствах? Помнишь, что сказано в Евангелии про поцелуй Иуды?
— Помню. Ты, как сын церковного протоиерея, конечно, лучше знаком со Священным писанием. Но позволь напомнить тебе, что говорилось в той же главе Евангелия о предательстве: «Но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому человеку не родиться». Ты уверен, что не повинен в грехе предательства?
— Когда ты говоришь со мной, то хочешь, чтобы я чувствовал себя подлецом. Но когда я остаюсь один, я понимаю, что совесть моя чиста.
Больше Савин ничего от него не добился.
Не дожидаясь окончания партийного расследования, Татаринов уехал в Россию. Проездом он задержался в Берлине и отправил оттуда несколько писем членам партийной комиссии.
«Вы не можете представить, — писал он, — какой ужас — выставленные вами обвинения для человека, который кроме трех лет тюремного заключения (в три приема) и первых полутора лет ссылки остальные восемь лет своей революционной деятельности жил одной мучительной работой и эта работа была для него всем…»