Эндерби снаружи - Энтони Берджесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако снизу доносился тихий, но как бы срочный разговор, виднелась тускло горевшая лампа, соответственно тайной беседе. Эндерби спустился на цыпочках, подавляя внутренние шумы с помощью неких непонятных подвижек надгортанника и диафрагмы. Добравшись до подножия лестницы, увидел, прячась в тени, Напо с двумя мужчинами в претенциозной форме местной полиции. Оба мужчины с умными глазами, худые, усатые, смуглые, как мафиози, принимали от Напо стаканы с каким-то тягучим в свете лампы золотом. Алкоголь, против хитросплетений закона, за это их следует отдать под суд, полицейских, блюстителей исламских заповедей. Эндерби, распластавшись на темной стене, слушал, только беседа велась на магрибском арабском. Впрочем, дискурс был явно серьезный, причем Напо играл в нем несколько плаксивую, даже пыхтевшую роль. Эндерби прислушивался в ожидании определенного просвещающего международного выражения или грубых ономатопоэтических слов[117], но единственное более или менее осмысленное прозвучало как «хох». Оно, тихо подтверждали кишки, попугаем его передразнивало и язвило, издавая определенно кишечный звук. Хох, твердили кишки. А потом чуть громче: Генггерги. Эндерби неожиданно понял и запаниковал.
Полицейские с Напо прислушались. Кроме понимания, кто такой Хох, Эндерби видел открытые рты, вытаращенные глаза, обращенные к его темному пятну. Ему послышалось звяканье наручников. Первое инстинктивное побуждение — бежать в уборную, но он знал: дверь скоро распахнется. Кишки его, тем не менее, вроде избалованных, требующих молока кошек, стали лавой поглощать город вместе с кошками, жалуясь и включая какую-то небольшую авангардную камерную пьесу для приглушенных медных. Эндерби в наброшенном на плечи халате, подобно студенту, опаздывающему на лекцию, побежал через кухню, достаточно освещенную распроклятой мисс Боланд, выскочил во двор. Куры на насесте заворковали над ним, а чахлое дерево, вроде какого-то банального персонажа Метерлинка, взметнуло узловатый кулак. Восхищаясь собственным проворством, он перелез через стену и пару секунд попыхтел в переулке. За ним, разумеется, гонятся, но, видно, сначала, судя по внезапному полету освещенных луной редких перьев и кудахчущим отголоскам традиционного куриного протеста, наказывают позволивших ему сбежать кур. Эндерби пробежал вниз пару ярдов, ткнулся в заднюю дверь на другой стороне переулка. Она была заперта, поэтому он, чуть дыша, толкнулся с чудовищным борбо-рыгмом в другую. Та оказалась открытой. Он вошел, очутившись наедине с привязанным белым жующим козлом, взглянувшим на Эндерби без изумления, и тихо закрыл за собой сильно покоробленную дверь. Соседний пес очень услужливо единственный раз глубоко в груди тявкнул, будто Эндерби проник в пару кадров его псиных снов, и тем самым разжег энергичное гавканье выше по холму, к которому дальше присоединилась, при всей невероятности, вероятно, ручная гиена. По мнению Эндерби, на эти звуки и бежали теперь с беглой поспешностью четыре ноги. Позади у подножья холма голос Напо произносил краткую речь с элементами сдержанной ярости Черчилля, потом обернулся ворчливым кашлем, возвращавшимся на кухню. Хорошо. Все отлично.
В определенном смысле Эндерби радовался началу новой, возможно, последней фазы бегства. Теперь вопрос только в том, долго ли Роуклиффу удастся уклоняться от смерти. Как подумаешь, дико представить, что он, Эндерби, убьет Роуклиффа. Но если признать убийство извечной и справедливой человеческой деятельностью, узаконенной Библией, бывает ли лучший мотив, чем у Эндерби? Государство не предусматривает наказания за извращение искусства; оно фактически поощряет подобные извращения. Бог, имя которого так часто упоминается во имя плохого искусства, в глубине души филистимлянин. Поэтому теперь ему, Эндерби, предстоит нанести удар ради искусства. Разве кое-кто не считает, что он уже это сделал? Пусть популярная пресса настроена против него, наверняка несколько писем, которые утаили редакторы, написаны в его пользу. Может быть даже, созданный графом Расселом или еще кем-то фонд обеспечит ему возможность заниматься искусством в тюрьме, позаботится о далеком освобождении. Он уверен, что не одинок. С желудком полегчало.
Под наблюдением жующего козла Эндерби подобающим образом надел джелабу, или как ее там, набросил капюшон, превратившись в подобие капуцина. Он, как всегда, спал в зубах, боясь, что иначе их стащат, но теперь вытащил челюсти и припрятал. Вспомнив жестянку обувного крема в кармане, разрешил сердцу екнуть от благоговейного ужаса перед поэзией, порой задуманной собственно бытием: сплав, или хотя бы осмысленное сопоставление несопоставимого, скажем, банки с коричневым кремом для обуви и его самого, Эндерби. Он снял очки, упокоив их рядом с зубами. Потом установил капюшон в академическую позицию, сдвинул все имевшиеся рукава почти до локтей, вытащил жестянку, носовой платок и принялся раскрашивать видимые места, обмакивая платок в жестянку, нанося ваксу тоненьким слоем. Не забыл шею сзади и раковины ушей. Запах не без приятности — терпкий, смутно воинственный. Что ж, жил на свете тот самый Лоуренс[118], полковник, ученый, точно так же гримировавшийся. Турки яростно его преследовали, но родная страна почитала. Ему тоже, как Эндерби, пришлось сменить имя. Кончил жизнь при низменных обстоятельствах, на мотоцикле.
По завершении не оказалось возможности выяснить, на что он теперь похож. Цвет рук в лунном свете казался гораздо богаче дозволенного природой; богатство его намекало на краску или, возможно, на тонкий слой коричневого крема для обуви. Ладно, сойдет, если как следует опустить рукава и хорошо надвинуть капюшон. Козел с благословенной индифферентностью, милостиво дарованной животным, не находил никакой разницы меж двумя Эндерби. Без благодарности принял пустую жестянку из-под ваксы, с козлиным боданием стал гонять ее по кругу. Эндерби приготовился уходить, Али бен Эндерби, или что-нибудь вроде.
Куда? Луна-Боланд спрашивала, не давая ответа. Настоящее его место в казбе, вверху, на краю города, где нищие спят ночью в дверях лавок мошенников, где весь «Риф» ощетинился ружьями с чугунолитейных заводов центральных графств. Только надо держаться неподалеку от пляжного заведения Роуклиффа, чтобы добыча не ускользнула из рук, намазанных коричневым обувным кремом. Теперь ветра не было, но тепла тоже. Осенняя страна Марокко. Можно было бы соснуть, свернувшись в клубок, в тени «Акантиладо Верде». Утром можно было бы выпить кофе, съесть кусок хлеба (в кармане еще оставался какой-то дирхем), а потом, в ожидании Роуклиффа, идти просить милостыню. Кругом сплошь попрошайки: не стыдно. Рядом с «Акантиладо Верде» пара богатых отелей, «Риф», «Мирамар», — там хорошо попрошайничать.
Эндерби тихонько прошлепал вниз по холмистому переулку, молча репетируя коранное имя Бога. Соответственно произнесенное, оно послужит многим целям, означая отвращение, благодарность, благоговейный страх, восхищение, боль. Прячась, Эндерби много раз каждый день его слышал и надеялся справиться с гимнастикой артикуляции. Надо заворчать, стараясь проглотить кончик собственного языка, потом притворно отказаться от этой попытки в связи с необходимостью выкашлять кусок застрявшей в глотке субстанции. Легко: Аллах. Он тихонько аллахался морю под хмурившейся луной.
Глава 2
1
— Сердце. Позволил себе из-за чего-то расстроиться. Разбушевался. Шумел, нес всякий бред. Разумеется, лишний вес. Вот что бывает, когда в юности мышцы накачиваешь.
— Куда его отправили?
— К Отто Лангсаму. В глушь. В изоляцию от большого мира. Даже без ежедневных газет.
— Говорят, взбесился из-за каких-то стихов. Оскорбительных. Написанных в общественной уборной. Явно нуждается в отдыхе. Хорошо, вовремя его забрали.
— Ох, очень хорошо. Слушай, амши амши, или как его там. Вот, возьми. И проваливай, пойди побрейся.
— Аллах.
Президентство луны шло на убыль. Эндерби ночью не сильно замерз. Неуверенно переспал в солярии «Акантиладо Верде», на песчаной площадке для бронзовых торсов с парой столиков под зонтами. Выходившие к морю ворота легко перелезлись. Скорчившись углом, он увидел при первом свете две стены купальных раздевалок, угол кухни, заднюю дверь бара-ресторана. Пока милосердно нет ночных дождей. Роуклифф принесет с собой дождь, если захочет. Во всем заведении вроде никто больше не ночевал, и Эндерби на рассвете ушел. Рассвет принес алмазную погоду прекрасной осени. Растирая быстро обраставшее серой щетиной лицо ладонью в обувном креме, Эндерби зашамкал на пути к грязной лавке за эспланадой, протянув другую ладонь за милостыней (Аллах) на случай, если попадется какой-нибудь несвоевременный европеец; потом позавтракал стаканом кофе и жирным мавританским печеньем. Он притворялся преобладающе немым, кроме священного имени. Возможно, святой человек под грязью и беззубостью, которому однажды даровано было виденье последнего сада (гурии, нектар-шербет, хрустальный ручей), отчего он в ошеломлении лишился речи, за исключением авторской подписи.