Эндерби снаружи - Энтони Берджесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Относительно меня, — пояснил Эндерби. — Ты меня предал, гад. Разжирел на моем украденном и подделанном творчестве. — Жалость моих нимф убила. — Метафорически разжирел, я имею в виду.
— Разумеется, мой милый Эндерби. — Роуклифф прикончил бренди, попробовал кашлянуть, но не смог. — Лучше. Хотя чистый паллиатив. Так вот из-за чего вы взбесились, да? Мой мозг одурманен, то есть то, от него оставшееся, что еще не пожрал вторгшийся ангел. Не пойму, зачем вам вообще понадобилось вот так вот одеваться, чтобы мне сообщить, будто я метафорически разжирел на чем-то там вашем. — Его вдруг одолела сонливость, потом он встряхнулся. — Закрыл уже чертову дверь, Мануэль? — попытался он крикнуть.
— Pronto, pronto[130].
— Довольно долгая история. — Эндерби не видел возможности избежать извинений. — Понимаете, я прячусь от полиции, Интерпола и прочее. — Он сел на стул из составленной груды.
— Устраивайтесь поудобнее, милый мой старина Эндерби. Выпейте. Вид у вас тощий, голодный. На кухне спит Антонио, бывший весьма сносный мастер быстрой готовки. Мы его кликнем, разбудим, и он, распевая от всего своего не слишком заслуживающего доверия андалузского сердца, свалит вас с ног собственным вариантом жаркого ассорти. — Он попробовал кашлянуть горлом, но ничего не вышло. — Лучше. Мне лучше. Должно быть, в вашем присутствии, дорогой старина Эндерби.
— Убийство, — объявил Эндерби. — Разыскивают за убийство. Меня, я имею в виду. — И не смог удержаться от минимальной самодовольной ухмылки. Вулвортские часы громко тикали. Солнце, как бы в последнем отчаянном выдохе, озарило огнем, хрусталем полки с бутылками за стойкой бара, а потом зашло. Нависшие тучи сдвинулись ниже. Купальщики бежали к солярию Роуклиффа за ключами и одеждой. Мануэль там кричал им, болтая ключами:
— Cerrado. Fermé. Geschlossen[131]. Закрыто проклятое заведение.
— Как будто что-нибудь из покойного дорогого бедняги Тома Элиота, — сказал Роуклифф. — Ему всегда нравился тот мой стишок. Ну, вы помните, который во всех антологиях. Теперь дождь прибьет нашу пыль. Не найти больше убежища в колоннаде и солнца в Хофгартене. — Казалось, он готовился распустить слюни.
— Убийство, — твердил Эндерби, — вот о чем мы говорили. Я хочу сказать, что меня разыскивают за убийство.
— Будь чист перед жизнью и смертью, — изрек Роуклифф, нашаривая грязный носовой платок в многочисленных наружных пиджачных карманах. Поднес его обеими руками к лицу, слабо откашлялся, продемонстрировал Эндерби сгусток крови. — Лучше вверх, чем вниз, наружу, чем внутрь. Итак, Эндерби, — продолжал он, заворачивая, как рубин, и старательно сберегая сгусток, — вы предпочли фантазийную жизнь. Спасительная видимость. Не скажу, чтобы я вас за это винил. Реальный мир абсолютно ужасен, когда дар уходит. Я-то знаю, помоги мне Бог.
— Он ушел и вернулся. Дар, я имею в виду. А потом, — сказал Эндерби, — в тюрьме буду писать. — Положил ногу на ногу, почти полностью демонстрируя европейские брюки, и почему-то светло улыбнулся Роуклиффу. — Смертной казни больше нет, — добавил он.
Роуклифф трясся и трясся. От злости, с изумлением понял Эндерби.
— Не говорите мне о смертной казни, черт побери, — трясся Роуклифф. — Природа сама наказывает. Я умираю, Эндерби, умираю, а вы тут болтаете про писание стихов в тюрьме. Я возражаю не столько против смерти, сколько против распроклятого неприличия. Нижнее белье сплошь в дерьме, черт возьми, и записано насмерть, воняет. Вонь, Эндерби. Чуете дурной запах?
— Я привык к дурным запахам, — извинился Эндерби, — при таком образе жизни. Вы пахнете ничуть не иначе, — принюхался он, — чем тогда в Риме. Проклятый предатель, — с жаром добавил он. — Украли мою поэму, черт возьми, и распяли ее.
— Да да да да. — Роуклифф как бы снова устал. — Наверно, во мне всегда шел какой-то процесс разложения. Ну, теперь уж недолго. Не стану отравлять ни землю, ни воздух. Пусть меня примет море. Море, Эндерби, thalassa[132], la belle mer. Провидение, в каком бы обличье оно ни было, прислало вас, в каком бы обличье вы ни были. Ведь как ни милы часто мальчики в мои весьма вонючие, однако, истинные времена бабьего лета, им нельзя полностью доверять. С моей кончиной скучающие фагоциты просто скушают — ням-ням-ням — кусок органической слизи, Эндерби, посмертное воспоминание о моей просьбе не подвигнет их на ее исполнение. О нет, святители небесные. Но это с полной уверенностью можно поручить вам, собрату-англичанину, собрату-поэту. — Слышалось, как парни на кухне от души чмокают средиземноморскими губами, реже доносилось более изощренное звяканье вилки о тарелку, магрибская беседа, прорвавшийся сквозь чавканье смех. Вообще нельзя доверять. Уже падал дождь, и Роуклифф, как бы довольный свершившимся запуском сложного экспериментального процесса, кивнул. Эндерби вдруг осознал, кто это ему кивает: Роуклифф.
— Роуклифф, — сказал он, — сволочь. Я здесь не затем, чтобы что-нибудь для тебя, для такой сволочи, делать. Ты будешь убит. Как осквернитель искусства, проклятый предатель. — Заметил, что все так же сидит, удобно положив ногу на ногу. Принял более агрессивную позу, напряженно обхватив руками колени, хотя сидел спокойно. Кажется, обувной крем сходил вместе с потом, оставляя полоски. Лучше по этому поводу что-нибудь сделать, прежде чем убивать Роуклиффа.
— Если вы меня убьете, — заметил Роуклифф, — то окажете очень большую услугу. В «Таймс» будет маленький некролог. Вспомнят ранний триумфальный стишок; как знать, может быть, перепечатают. Что касается оружия, в буфете за стойкой есть служебный револьвер для охраны денежной кассы. И ножи для мяса у нас очень острые. Или скормите мне пятьдесят капсул снотворного, одну за другой. Ох, мой милый Эндерби, не будьте таким распроклятым занудой. Дайте мне искупить вину естественным образом, чтоб вас разразило.
— Это несправедливо, — забормотал Эндерби. — Я имею в виду правосудие. — Он имел в виду, что с полным основанием ждет пожизненного приговора, а вместе с ним немного покоя и мира. — Я имею в виду, если меня возьмут, пусть уж лучше за что-то реальное. — А потом: — Я не это имею в виду. Я имею в виду, и за курицу, и за яйцо. Слушайте, я, в конце концов, выпью.
— Лучше, Эндерби, гораздо лучше. Там за стойкой добрая бутылка «Стреги». Помните краткие солнечные дни, когда мы пили «Стрегу» у Тибра? Вы сказали бы, дни предательства. Я был единственным предателем? — Он с неожиданным оживлением сел. — Передайте-ка вон ту бутылочку с суррогатом жизни, милый Эндерби. «Кордон блю», синий кордон перед царапающейся когтистой толпой жаждущих моей крови. Пускай обождут, правда? Сначала нам с вами надо кое о чем позаботиться. — Эндерби пошел к стойке, сунул бутылку трясущемуся Роуклиффу, в любом случае, не желая наливать извращенцу, потом стал рассматривать другие бутылки, растерявшись перед выбором. — Не получилась семейная жизнь, правда, Эндерби? Не создан для супружества, не создан для убийства. Расскажите мне все. Нет, постойте. Милая тетушка Веста. Вышла теперь за какого-то хитрого левантинца в очень хороших костюмах. Только, знаете, на самом деле она проиграла, несмотря ни на что, проиграла. Ни в чью биографию ей никогда не попасть, бедной сучке. Вы замечательный человек, Эндерби. Знаете, про их брак все газеты трубили. Какая-то свадебная поп-месса была, или что там еще. Хореография вокруг алтаря, вынесенного по такому случаю на авансцену. Куча чертовой экуменической белиберды.
— Именно это, — ворчливо пробормотал Эндерби, — я и говорю. Не в этой связи. В другой, я имею в виду. Я священника имею в виду. В день происшествия. — «Фундадор». Не слишком плохая выпивка, несмотря на чертову луну. Роуклифф звякал, звякал, наливая себе, потом выпил. Эндерби, стыдясь своей спокойной координации, налил профессионально, как истинный бармен. — А произошло вот что, — сказал он, прежде чем выпить. — Олух пулю получил, то есть Крузи, и кто-то пистолет сунул мне в руку. Понимаете, я убежал. Вы бы то же самое сделали.
Роуклифф нахмурился, резко поднес к губам стакан, разбрызгивая и проливая коньяк, всосал, задохнувшись, доброе количество.
— Давайте-ка проясним, Эндерби, — выдохнул он. — Я газеты читаю. Больше ничего не читаю. Понимаете, привязан к жизни. Я хочу сказать, к эфемерной, прискорбной, прекрасной, ужасной, трагической повседневности, а не к трансцендентности высокого искусства. С вечностью я уже скоро встречусь. Буду слушать камерную музыку, не трудясь спускаться в глубины, битком набитые потеющими под звуки бараньих кишок. Или там не будет ничего, как у Сэма Беккета. Я читаю газеты — собаки, курящие трубку, невесты с обнаженной грудью, убийства поп-певцов. Про Йода Крузи все знаю. Умирает, скоро умрет. Возможно, мы умрем в один день. В каком-то смысле было бы удачно. Бармен его подстрелил. Фамилию не помню. Постойте-ка, что-то свинячье.