Перед вахтой - Алексей Кирносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одетый, он боком пробирался под стенкой зала к выходу, стараясь не замечать лиц.
Нина взяла его под руку, и когда вышли на пустую лестницу, спросила:
— Тебе удалось поспать?
— Да, — сказал он, и безразличие обесцветило его голос. — До девяти. Пойду досплю. Меня здорово исколотили. Душ и постель. Что еще нужно побитому человеку.
— Побитому человеку прежде всего нужно мужество, — сказала она, не отпуская его руку.
Жалеет, подумал Антон. Сейчас станет утешать и оправдывать.
Нина сказала:
— Ты бы выиграл этот бой, если бы…
— Если бы у моей тети… — перебил он, скривившись. — Словом, она была бы моим дядей. Иди домой. Или лучше в зал. Там еще будут любопытные драки.
— Не свирепей, — попросила она. — А то я подумаю, что тебя и в самом деле победили. Ничего не случилось.
— Меня ловко обыграли, — сказал он.
— Приходи скорее. Я буду ждать. Отдохнешь и сразу приходи, хотя я не понимаю, почему нельзя отдохнуть у меня…
— В следующий раз, — сказал он.
— Приходи, я буду очень ждать.
— Утешаешь? — спросил он.
— Самой бы утешиться, злюка ты, — сказала она.
— Не знаю, — покачал он головой. — Может быть.
— Если ты не придешь, я буду думать одно: ты запомнил, что я тебе сказала утром.
— Ей-богу, вылетело из головы, — добрея, улыбнулся Антон.
Он в самом деле с трудом вспомнил, что она ему сказала утром.
6
Он проснулся в седьмом часу вечера, почти отдохнувший и почти спокойный. И вправду, ничего страшного не случилось, повторил он ее слова. Обидно, что Дамир добился своего, но это ему последняя радость… Антон задумался, совсем проснувшись, и спросил себя: да полно, радость ли? Происшедшее еще не улеглось у него в сознании, не оформилось в решение, он не мог ни понять, ни хоть сколько-нибудь вразумительно объяснить себе поступок мичмана. Вернее всего, Дамир не любил Нину. Тем проще. Тогда о нем и думать нечего.
Он оделся, ополоснул лицо и пришел к дежурному по роте за увольнительной запиской.
— Эка! — сказал Игорь Букинский. — Твою увольнительную мичман забрал.
— За что? — удивился Антон.
— Я у тебя хотел спросить, — сказал Игорь. — Он сегодня зол, как помесь бешеной гиены со стручковым перцем. Сходи в кабинет Многоплода, мичман там сидит.
— Смерть неохота глядеть на его наружность, — сказал Антон.
Он постоял перед дверью, унимая брезгливое чувство, чтобы оно не отражалось на лице. Ведь он являлся к старшине роты, а не к Дамиру Сбокову. Мы ведь не партизаны, мы регулярные войска, а в регулярных войсках Дамир Сбоков и старшина роты — это разные вещи. Он постучал, зашел, приложил руку к шапке, сказал:
— Товарищ мичман, разрешите уволиться.
Вгляделся в больное лицо Дамира, и больше всего его поразили воспаленные, страдающие глаза.
У мичмана дернулось горло, грязно-серые губы с усилием разлиплись:
— Уволиться?
Мичман нашел на столе его увольнительную записку и взял в руки так, как берут бумагу, чтобы разорвать ее пополам. Но не порвал, а, подержав, бросил на стол, поднялся и подошел к Антону вплотную.
— Уволиться? Надолго забудьте это слово, Антон Охотин. Вы опозорили роту. Когда ваши товарищи узнают, по какой омерзительной причине вы проиграли бой…
Шумно распахнул дверь дежурный по роте, зашел и тихо прикрыл ее за собой.
— Может быть, я опозорил роту. Спорить не буду, — медленно, наливаясь злобой, проговорил Антон. — А вы, мичман, опозорили флот, и если бы у меня повернулся язык рассказать о вашем поступке, вас вычистили бы с флота поганой шваброй.
— Букинский, выйдите! — заорал Дамир, но Игорь, как бы не слыша, остался стоять у двери. — Лучше молчите! Мой поступок не вашего ума дело! Вы еще сосунок, чтобы судить мои поступки! И будьте довольны… — мичман поперхнулся и облизал сухие, все в трещинах губы. — Будьте довольны, что переспали с этой девкой… — тихо, с жадной ненавистью произнес он.
Рука взметнулась сама. Дамир влетел в дверцу шкафа, сполз и уселся среди стеклянных брызг.
— Нокаут, — констатировал Игорь Букинский. — Обоим.
— Окажи ему первую помощь, коль скоро ты на службе, — сказал Антон.
— Окажу, — кивнул Игорь и сплюнул на пол. — А ты шибче сматывайся. Хоть в город сходишь напоследок.
Он добрался к ней в девятом часу, и Нина стала его кормить. Антон не отказался, он еще ничего не ел сегодня. Нина сидела рядом и смотрела, как он ест. Она спросила:
— И он отпустил тебя, зная, что ты идешь ко мне?
— Он ничего не мог поделать, — сказал Антон, вспоминая бесчувственное тело.
— Не сердись на меня, — попросила она.
— Я хотел победить, — грустно молвил Антон. — Я долго жил этим желанием. Но я был глуп и неосмотрителен. Я не понимал, что прежде, чем победить, надо выиграть. И я рад, что прошел эту науку сейчас, а не позже. Я не сержусь.
— Нет, — сказала она. — За те слова.
— Ну, — засмеялся он, — что стоит сделать так, чтобы их не было.
Потом она спросила:
— Ты часто сталкивался в жизни с подлостью?
Антон ответил, подумав:
— Вроде не приходилось до вчерашнего дня. Ни у кого не возникало желания мне нагадить. Хотя… Один раз. Да. Такая скверная была подлость, что не хочется вспоминать.
— Про вчерашнее ты тоже не хочешь вспоминать, да? — сказала Нина. — Верно ли это, если широко подумать? Подлецы только того и хотят, чтобы мы забывали их подлости. На комсомольских собраниях я всегда голосовала против, когда какому-нибудь типу, — знаешь, что мерзавец, а думаешь, что случайно, жалеешь, — выносили взыскание. Дура. Теперь буду голосовать «за».
Антон засмеялся:
— Хорошо, гражданка Нина. Я вспомню… Было это совсем давно, лег пятнадцать назад Я ходил в среднюю группу детского сада. Там меня учили культурно кушать манную кашу, каждый день взвешивали и заставляли гулять по улицам в паре с девчонкой и в галошах. По плохой погоде мы не гуляли, а сидели в группе и занимались тихими играми. Вечером приходили мамы, и воспитательница тетя Валя докладывала им наши грехи. Тетя Валя была добрая женщина. Больше всего она стремилась развить в детях эстетическое начало. Она рассаживала нас у стола, давала каждому по листу бумаги, одну резинку на троих и сыпала на стол вволю карандашей. Потом садилась рядышком и доставала свое вязанье, а мы отражали на бумаге свои незрелые представления о мире, в котором нам посчастливилось жить. Когда получалось не очень похоже, прибегали к помощи грамотного человека Гуни Тынского. Гуня подписывал под рисунком «лошад», «поравос» — и так далее. Лучшие творения тетя Валя откладывала «для выставки», которую она собиралась устроить перед Новым годом, чтобы показать мамам, сколь много дает детям садик в смысле развития эстетического начала.
— Конечно, все твои рисунки откладывались для выставки, — сказала Нина.
— Подойдем и к этому. Вообще-то сперва у меня ничего не выходило. Медведи были похожи на ежей, люди на пауков, а самолеты на кровать. Кабы не помощь грамотного человека Гуни Тынского, никто бы не разобрался, где у меня в пейзаже речка, а где горизонт. Тетя Валя с презрением отворачивалась от моей мазни, и я страдал.
Нашел я себя внезапно: нарисовал море. Это было, как сейчас помню, великолепное море. Сине-желто-зеленое, с китом, а из-под волн вылезало померанцевое мятое солнце, оживляя акваторию лучами, искривленными атмосферной рефракцией. Мой рисунок впервые удостоился чести быть отложенным «для выставки».
С тех пор я рисовал только море и только с китом. Как-то я рискнул пририсовать к морю пароход, и тетя Валя сказала, что кит на сей раз получился не очень похожим. Больше я благоразумно не рисовал пароходов, но в изображении моря совершенствовался и посредством упорства и постоянства достиг вершин, недоступных среднему человеку.
Как и полагается, появились эпигоны. Они тоже рисовали море, но — боже мой! — что это было за море… Даже многотерпеливая тетя Валя закусывала губу, глядя на ихние кляксы Эпигоны превратились в завистников Они прицепляли к хлястику моего пальто всякую гадость и подсыпали в суп соли. Они жаждали, чтобы я перестал рисовать море, но я не обращал на них внимания и рисовал море, а они исходили черной злобой.
— Это кончится чем-то страшным, — поежилась Нина.
— Не смейся, это и кончилось страшно.
— Боже, — сказала она. — Разве я смеюсь? Рассказывай.
— В непогожий день мы сидели и рисовали. Я изображал море, а тетя Валя вязала шарф и радовалась, что в детях развивается эстетическое начало, проявляющее себя тихо. Но в тишине уже была зачата трагедия. Пухлый мальчик с розовыми щеками, известный тем, что выколол глаз кошке, подошел к тете Вале и громко объявил: «А Тоник нарисовал страшный портрет на тетю Валю!»
Тебе нечего объяснять, в какой любви к нашей воспитательнице мы росли. Я и посейчас ее вижу, добрую, не умеющую по-настоящему сердиться. Тетя Валя отложила вязанье, взяла лист, услужливо поданный пухлым мальчиком, и, держа его двумя пальцами за краешек, показала нам всем. На гадком листе извивалась косая, синяя, ушастая и носатая, безобразно оскалившаяся Баба Яга. Я подумал, что это еще за новый Тоник появился в группе и не набить ли ему лоб. Пухлый мальчик победно крикнул: «Вон у него в руке синий карандаш!»