Лабух - Владимир Некляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не зная, что делать, кроме того, как ждать, пока третьи лица что–то про меня решат, я взялся листать книжку, принесенную Ли — Ли после знакомства моего с Максимом Аркадьевичем. Книжка, похожая на цитатник, называлась «Дао Дэ Цзин», я раскрыл наугад…
«Небо и земля не знают любви и ненависти, справедливости и несправедливости, они всем живым существам дают жить собственной жизнью».
Не все в Дао заумное, есть кое–что понятное… А Максим Аркадьевич только туман нагонял…
«Дао пустое, о, глубочайшее! Оно праотец всего. Из глины лепят посуду, но использовать в посуде можно только пустоту в ней. В стенах пробивают окна и двери, чтобы выстроить дом, но использовать в доме можно только пустоту в нем. Вот почему полезность того, что существует, зависит от пустоты».
Если так, той сейчас я самый полезный…
«Лучше ничего не делать, чем стремиться к тому, чтобы что–то наполнить. Наполненное золотом и яшмой никто не сумеет уберечь».
Это правда. У Нины была красная шкатулка из яшмы, ее сперли…
«Дао бестелесное. Дао туманное и неопределяемое. Всматриваюсь в него и не вижу, поэтому называю невидимым. Вслушиваюсь в него и не слышу, поэтому называю неслышным. Следую за ним и не вижу спины его, встречаюсь с ним и не вижу лица его…»
Совсем как в последнее время в стихах Крабича… Все ни о чем, нагон тумана… Хоть, впрочем, оно и в самом деле так: смотрим и не видим, слушаем и не слышим…
Но зазвонил телефон — и я услышал:
— О, приветствую! А я сегодня песню вашу по радио слышал! Я и не знал, что она ваша, думал, народная! Великолепная, Роман Константинович, песня, ве–ли–ко–леп-ная! Мы с Борисом Степановичем говорили, у вас проблемы! Я сейчас недалеко с человеком одним, встретиться нам нужно! Неотложно, Роман Константинович, не–от–лож–но, гений вы наш! Запишите адрес… там код внизу…
И все это вместе с адресом и кодом кандидат в депутаты Ричард Красевич проверещал в телефон так радостно, словно песню спел…
— Подполковник Панок Виктор Васильевич, — сразу же не скрывая, кто он и откуда, протянул мне руку средних, моих лет мужик, который хозяйствовал в странноватой, казенно обставленной квартире. — Можно просто Виктор, мы с вами одногодки… Кофе пить будем, или коньяк?
— Простите, как?..
— Панок, почти все переспрашивают… Такая вот уменьшительная фамилия, но претензии не ко мне. К отцу, который до пана не дотянул.
— О! — поставил коньяк на стол Красевич. — Кофе с коньяком пьем, это нераздельно.
— А я на полковника не потянул?.. — спросил я подполковника.
Тот вскинул руки:
— Не колитесь ежиком, Роман Константинович. Мы за вас…
— За вас!.. — налил и поднял рюмку Красевич. — Знали бы вы, Роман Константинович, как я счастлив, что познакомился с вами!
— И я рад, — выпил подполковник. — Вы на то, что в милиции было, внимания не обращайте. Думаю, мы обо всем договоримся.
— Вербовать меня будете?..
Подполковник Панок закусил ломтиком лимона и поморщился.
— Нет, вербовать мы вас не будем… Кто это придумал коньяк лимоном закусывать, не знаете?
— Французы, — сказал Красевич. — Все, что невкусно, французы придумали, я был во Франции. Жабьи лапки ел.
Подполковник спросил:
— А минет?..
Он явно пытался настроить меня на свойские отношения, но мне не до того было, чтобы ему подыгрывать. Подыграл Красевич.
— О, как это я про минет забыл! Есть у меня знакомый доктор хреновый… — и кандидат в депутаты слово в слово повторил историю, которую я уже слышал от него в бане. Закончил и вспомнил:
— Да я вам рассказывал обоим…
Панок, прослушав историю Красевича ни разу не улыбнувшись, тут вдруг расхохотался:
— Ну, Ричард Петрович…
Видно было, что они валяют дурака… Этаких своих парней, лабухов изображают…
— Так не будете вербовать? — переспросил я веселого подполковника.
Он словно бы даже обиделся немного — и из–за этого совсем разоткровенничался.
— Да полно вам!.. Не будем, Роман Константинович. Принципы нашей работы давно не те, что были, — мы ведь тоже меняемся вместе с временем… Хотя работа с агентурой, само собой разумеется, остается. Только такая агентура, как вы, это… как бы вас не обидеть… малоэффективно. Что вы нам можете сказать из того, чего мы не знаем?.. Ровным счетом ничего. Так зачем нам, чтобы вы чувствовали дискомфорт? Люди вашего склада обычно мучаются этим, рефлектируют — как же, в стукачи записали!.. Так что не будем.
Сама открытость сидела передо мной, а не подполковник Комитета госбезопасности, и только взгляд его, с каким открытым радушием ни старался он смотреть, покалывался. Или, может быть, мне казалось так по былым страхам: первый раз в стукачи записать меня попытались еще в студенчестве, на последнем курсе консерватории…
В кабинете проректора, куда меня вызвали, сидел мужчина лет сорока, чиновничьего вида — в обычном советском костюме от фабрики «Прогресс», в галстуке и в очках, которые он механически снимал время от времени и протирал платком. «С тобой поговорить хотят», — сказал проректор и, осторожно обойдя свой стол, вышел из своего кабинета, а мужчина, назвавшись Николаем Ивановичем, остался, предложил мне сесть и спросил, протирая очки:
— Какие планы на жизнь, Роман?.. Проректор говорит — ты талант. А талант не репейник, лишь бы за что не цепляется и лишь бы где не растет. Тебя куда распределяют после консерватории?..
Я про то не знал, а Николай Иванович знал:
— В район тебя распределяют, почти в деревню… И что ты делать там будешь?
Я об этом не думал, а Николай Иванович думал:
— Талант свой будешь закапывать. Изо дня в день на работу, изо дня в день с работы, и больше податься некуда… Устраивает тебя такое?
Я ответил, что не очень, только что ж: как все, так и я…
— Ты не все, — не согласился Николай Иванович. — Скромность — неплохое качество, но все же цену себе нужно знать. Все — это все, а ты — это ты, и о таких, как ты, у нас отдельная забота… Государственная. Мы поможем тебе и в Минске остаться, и на работу устроиться, с квартирой уладим, с поездками зарубежными, с конкурсами… Только все, так сказать, взаимно. Ты нам тоже кое–что…
— Я ничего не подпишу, — встал я, чтобы пойти. — От своего сокурсника, которого раньше вербовали и который, колотясь, рассказал мне по пьянке, как это делается, я приблизительно знал дальнейшее… «Бланк такой, приготовленный уже, подписываешь — и там твоя кличка».
— Сядь! — блеснул колюче сквозь очки всего минуту назад такой душевный и заботливый Николай Иванович. — По–иному поговорить можем, если по–хорошему не хочешь!.. И будешь ты не талантливым молодым композитором, о котором у меня государственная забота, а заурядным фарцовщиком, о котором забота также государственная, но совсем иная! Ты понял?..
Когда меня в страх бросает, так обычно виски стынут, словно кровь от них отливает, и холодок в затылке звенит… Виски у меня оледенели, и в затылке мороз зазвенел: «Выгонят!.. С последнего курса!.. Сейчас вернется проректор… приказ… и все…» Я играл в гостиницах в ресторанных оркестрах, собирал деньги на рояль, и иногда действительно, чтоб иметь на что жить — мы с Ниной уже семейно жили, — прикупал у иностранцев валюту, перепродавал шмотье, часы, обувь… Случалось, и аппаратуру музыкальную, в те времена роскошь столь редкую, что лабухи штаны последние готовы снять были, чтобы ее заиметь… Нынче все это в порядке вещей, бизнес, а тогда — фарца, и фарцовщик — агент ползучего империализма. За такое гнали сначала из комсомола, а потом и с учебы, с работы, из жизни — со свистом…
И под суд.
Бланк, который положил передо мной Николай Иванович, я, почему–то боясь даже взглянуть на него, отодвигая то в одну, то в другую сторону, не подписал. Артачился, выкручивался, обещал подумать — и Николай Иванович вдруг согласился:
— Хорошо, подумай… Ты в дружбе с таким поэтом молодым, Крабичем Алесем, вот и напиши, что ты о нем думаешь…
Это все же была отсрочка, поблажка — и я сказал, что подумаю и напишу…
— Нет, Роман, о Крабиче ты сейчас напишешь, чтобы мы к фарце не возвращались, — подал мне чистый лист бумаги Николай Иванович. — Я ведь тебе не донос написать предлагаю, а то, что ты думаешь. Не обязательно все плохое… Если думаешь что–то хорошее, пожалуйста… И можешь не подписываться.
И я написал, не подписавшись… Не донос, но написал.
Потому что под суд…
Изо дня в день, из месяца в месяц я ждал, колотясь, только ничего и никому, как мне мой сокурсник, не рассказывая, когда и куда меня вновь позовут… Николай Иванович не объявлялся. На долгое время обо мне словно бы забыли, затем был еще один заход в начале перестройки, там было уже полегче, — и вот опять… Все течет, но ничего не меняется.