Лабух - Владимир Некляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Возьму и сожгу, — грозила внучка гениального скрипача при все более редких попытках Нины во что бы то ни стало сделать из нее скрипачку. — Или расколочу, раскокаю на части!
И Нина сдалась… Она бы, может, и сама скрипку сожгла или расколотила, раскокала бы на части, но не хватало на то характера…
Знаешь, Ли — Ли, я догадывался, что ты не вся моя, но думал, что хоть та часть тебя, которая со мной, мне принадлежит, а оказалось — нет: нет в тебе того, что кому–нибудь бы принадлежало…
В Нине все было моим, не моего в ней ни щепотки, ни зернышка не оставалось. Нина, как стала моей, так и была моей вместе со скрипкой, отцом, дедом, прадедом, не говоря уже про Камилу, и я помню это, Ли — Ли…
Рассказать тебе про Марту?.. Она интересует тебя больше, чем Нина, Нину ты знаешь.
С Мартой как было?.. Марта исповедовала принцип трех частей, по которому, как ей казалось, счастливо прожили ее родители и далекие предки. Одна часть — мое, другая — твое, третья — наше. И одно с другим и третьим ни в коем случае не путать и не смешивать… Оно справедливо, так и должно быть, я и не противился. Только принцип принципом, а жизнь жизнью, жизнь сама по себе путаница. Там перебрал, тут недодал, где–то перемешал, одолжил… А Марта все педантичнее отстаивала сам принцип — и все больше напоминала лаборантку с пробирками…
Наконец принцип победил. Марта вычислила (до сих пор, не знаю как?), что моего в нашем ничего не осталось и, забрав у меня Роберта, ушла. В Роберте, получалось, моего тоже ничего…
Я на части рассыпался, когда она ушла, меня по всему распавшемуся Советскому Союзу собирали и вместе с Советским Союзом собрать не могли. В Тбилиси я пил, в Киеве спал, в Хабаровске мыкался, в Москве просыпался… Однажды просыпаюсь, не зная, живой ли, а я в Москве в аэропорту — и слышу:
«Гражданку Анну Возвышенскую ожидают возле справочного бюро. Повторяем…»
Я слабо помнил, где потерялся, но и не подумал, будто в машине времени нашелся. Я решил, что свихнулся, и кинулся к справочному бюро для того только, чтобы в том убедиться… Возле справочного бюро ждал синеглазый полковник.
— Она все–таки вернулась к тебе, капитан?
— Нет, — грустно, без прежней радости узнал меня полковник. — Но в какой–то день вдруг покажется, что как раз сегодня вернется, и я приезжаю сюда ее встречать…
И концерт Брамса, и концерт Бетховена — музыка одиночества. Как и концерт Чайковского с его второй частью, живым одиночеством, как и вся музыка для скрипки. За исключением разве что скрипичного концерта Мендельсона. В возрасте Роберта, в шестнадцать лет, когда написал Мендельсон концерт, принесший ему славу, этому удачливому парню не было от чего печалиться. К тому же он, наверное, уже тогда знал, что и выгодно, и счастливо женится на известной пианистке.
Нина не выносила одиночества — и концерт Мендельсона удавался ей лучше, чем бетховенский. Но она играла и играла музыку, которая удобней всего ложилась под пальцы.
Бетховену, доказывала Нина, одиночество — блаженство.
Я спрашивал: «А Чайковскому?..»
«Ему — пытка…»
«А Брамсу?..»
«Брамс над одиночеством холодно возвышается…»
«Душка, я вами любуюсь…» — вздыхал профессор Румас.
Юрию Ильичу Пойменову, капитану–артиллеристу, который без Анны Возвышенской стал полковником, одиночество было пыткой. Ему, как и Петру Ильичу Чайковскому, не удалось наладить не одинокую жизнь… Ни с женщинами, ни с мужчинами. Он хотел, стремился создать что–то слаженное, но все распадалось, рассыпалось — и оставались муки в одиночестве. Вторая часть скрипичного концерта Чайковского…
В Москве, в квартире полковника, прилетев из Хабаровска, я прожил полгода… Пьянки да гульба — до одурения… Юрий Ильич однажды предпринял попытку перевести наши отношения из дружеских в интимные, из–за чего мы стукнулись по зубам — и больше один другому не мешали. Квартира была двухкомнатная…
В свою комнату приводил Пойменов то спутниц жизни, то спутников. «Без Анны, — он говорил, — мне все равно…»
Спутников и спутниц Юрий Ильич чередовал, без очереди появлялся только рябенький, пухленький Толик, который сам себя называл — и просил, чтобы все его называли — Тоней. Толя — Тоня работал поваром в ресторане «Валдай», Пойменов использовал его и в профессиональном качестве. Лакомства, приготовленные Толиком — Тоней, есть я не мог. Пусть себе все живут, как хотят, но я ничего, что связано с этим, не выношу…
Мне было шестнадцать, как Роберту, когда меня выгнали за драку из интерната музучилища. Жить было негде, слонялся ночами по вокзалам, пока комендант учебного корпуса не пожалел: ночуй в моей служебной подсобке. В первую же ночь он и сам в той подсобке остался — поздно, мол, идти домой…
Как только легли, комендант полез ко мне… Я и не понял сразу, чего он, а поняв, содрогнулся от омерзения, отодвигался и отодвигался подальше, в сторону, втискиваясь в спинку кожаного дивана, в щель между спинкой и сидением, где нащупал гантель… Небольшую, но без нее с комендантом, который с гантелями упражнялся, форму поддерживал, я мог и не справиться.
Оглоушенного, я бил, месил его кулаками на диване, потом ногами на полу… Назавтра он подошел ко мне: «Я никому ничего — и ты ничего никому». Пидарские забавы в то время карались, комендант опасался.
Директору музучилища комендант сказал, что по дороге домой на него накинулись пьяные, а я помог ему отбиться, поэтому он просит, чтобы меня опять поселили в интернате. Директор отдал приказ поселить.
С шестнадцати лет я знаю, что такое насилие, пусть даже попытка его… Когда не ты пробуешь, а тебя пробуют… И никогда не пытался никого взять силой.
Толя — Тоня был безотцовщиной, воспитывался в детдоме, где первый раз его силой и взяли. Потом уж силы не нужно было, только желание.
Юрий Ильич относился к Толе — Тоне так же, как и ко всем остальным своим спутникам и спутницам, а Толя — Тоня любил его и ревновал. Такую ревность я только у нервных женщин видел — со скандалами, истерикой. Причем, если в отношении к спутницам Толя — Тоня был более–менее покладистым, то к спутникам… У него водились деньги, он сбывал наркоту, и возле него паслись обкуренные ошаурки, которых настропалял он на своих соперников. Однажды забрел ко мне знакомый лабух, остался ночевать, а Толя — Тоня явился среди ночи и заподозрил, что знакомый мой только маскируется под моего знакомого, а сам к его любимому пришел… Назавтра лабуха нашли с переломанными ребрами, ошаурки перестарались. Пока я думал, что делать, спускать такое нельзя было, ошаурков арестовали — и они сдали Толю — Тоню ментам.
«Если бы вернулась Анна, я не жил бы так паскудно, как живу, — плакался Пойменов. — Но она не возвращается и не возвращается… Ты не знаешь, почему?..»
Я чувствовал себя виноватым.
Раз или два в месяц мы ездили в аэропорт. Пойменов подносил презент знакомой даме из справочного бюро, и та объявляла:
— Гражданку Анну Возвышенскую ожидают…
Затем я подходил и спрашивал:
— Это вы встречаете Анну Возвышенскую, капитан?..
Так и жили.
Как–то я вспомнил, как пожалел, что я не Анна Возвышенская, которую встречал синеглазый капитан, и удивился: а куда он, тот капитан, девался?.. Куда все мы деваемся, вроде бы оставаясь?..
Полковник Пойменов служил в ракетно–космических войсках. Всякий раз, когда мы напивались, он грозился, что наденет парадную форму, явится на службу и начнет третью мировую войну.
— Как ты насчет войны? — спрашивал полковник. Я был не против, но просил войну не начинать, потому что жаль детей.
Пойменов пробовал выяснить, что это такое — дети? Объяснить я не мог, сам смутно помнил, что это такое…
Через полгода в квартиру полковника Пойменова вошли Марта и Ростик. Марта нашла меня, Ли — Ли, она ушла от меня, но не оставила…
— Анна… — выдохнул Пойменов, открыв двери Марте и Ростику. — Ты вернулась?..
— Ты вернулась? — спросил я Марту.
— Немку немец занял, так что к жиду возвращайся, — сказал Ростик. — Чем я хуже полковника?..
— Быть не может, чтобы так похожа!.. — глазам своим не верил, приглашая меня в свидетели, ошеломленный Юрий. — Это же Анна, Роман?..
Я не знал, что сказать, что свидетельствовать, ведь Анны Возвышенской не видел, а фотографий ее Пойменов не имел… Сказал мне, что они пропали в тот день, когда он не встретил Анну. Я спросил: «Как пропали?..» — и он ответил: «Сами по себе».
Скрипка, Ли — Ли, не сразу стала скрипкой, перед тем были похожие на нее виолы, фидели, лиры, ребабы… Лира была с одной струной и без талии. А самый стародавний смычковый инструмент — раванастрон — это просто палка, две струны на ней и цилиндр из тутового дерева, с одной стороны обтянутый кожей чешуйчатого водяного удава. Почему кожей водяного удава — загадка, которую придумал Равана, царь цейлонский… Струны на раванастроне из кишок газели, смычок — из бамбука. Слышишь, как звучит?.. Вот здесь… Примерно так, я думаю… Раванастрону сем тысяч лет, звук раванастрона глухой, шаманский, до этой поры играют на нем странствующие буддийские монахи.