Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было бы интересно заняться всерьез изучением чудовищной массы статей, которые наши литературные издания ежедневно посвящают некоторым писателям. Я не касаюсь здесь нескольких критических работ, — увы, столь редких! — написанных честно, с любовью и уважением к литературе. Я говорю о всей той низкой злобе, о всей разъяренной глупости, завистливом бешенстве, которые вызывает успех писателя, особенно денежный успех. Попытаюсь когда-нибудь исследовать состав того смрадного гейзера, который начинает бить, как только писатель выходит из безвестности. Сейчас я ограничусь определением трех видов критических статей, наиболее распространенных.
Во-первых, статья глупая. Это самый невинный вид статьи. Обычно она бывает написана совсем юным критиком, за исключением тех случаев, когда мы имеем дело с каким-нибудь пожилым дурачком, впавшим в детство. Это критик, ничего не почувствовавший, ничего не понявший в произведении, о котором он пишет, так что заблуждается он самым добросовестным образом, даже не подозревая, о чем идет речь. Замысел автора до него не доходит, он обвиняет его в несуществующих преступлениях, приписывает ему пороки, созданные собственным воображением, по-видимому, весьма плодовитым по части всяких мерзостей. Повторяю еще раз — по глупости, а не по злобе. Но как докучлива эта глупость! Каким ферментом лжи она может стать, какие нелепые легенды порождает! Можно назвать десятки примеров, когда одного дурака оказалось достаточно, чтобы запачкать прекрасное и чистое произведение, и годы проходили, пока обнаруживалась запоздалая истина. Я часто вспоминаю одно удачное выражение Тэна — это было уже давно, в те времена, когда я служил в отделе рекламы у Ашетта и посылал Тэну отзывы на его «Историю английской литературы», вышедшую тогда в свет. Критика яростно на него нападала, особенно свирепо преследовали Тэна католические газеты; а он каждый раз, когда на него не столь умно, сколь буйно обрушивались критики, пожимал плечами и говорил, спокойно улыбаясь: «Это писал сельский священник», — что значило — это писал, в сущности говоря, порядочный человек, но человек ограниченный, ослепленный, ровно ничего не смыслящий в том, о чем он берется судить. Одним словом — честная жаба.
Далее — статья ядовитая. Этот вид статьи требует кое-какого таланта от критика: обычно она дело рук людей образованных, начитанных, ибо необходимы известные знания и искусство, чтобы пропитать ядом весь свой критический труд, вплоть до запятых. Задача состоит в том, чтобы вложить в статью все, что способно задеть, все, что может принести вред; откопать в книгах автора какие-нибудь забытые им самим фразы, которые, по соображению критика, должны быть автору неприятны; сопоставить никак не сопоставимые страницы, дабы придать им убийственный смысл; использовать самые нелепые выдумки так, чтобы они действовали смертельно; расставить в конце каждой фразы волчьи капканы; пустить между строк струю не называемых, но подразумеваемых гнусностей; в каждом слове скрывать караибскую стрелу, убивающую при малейшем прикосновении. Я знаю двух-трех критиков, неспособных любить, восхищаться, чьи статьи, внешне ласковые, по сути своей напоминают гнездо гадюки, укрытое среди роз. Они источают вероломство так же естественно, как сосна источает смолу. Какое бешенство должно быть у них в крови, какое сознание собственного бессилия, чтобы так оплевывать все живое! Невольно возникает мысль о тайных низостях, об уродливых и черных замыслах, об образах людей, которых называют скверными душонками; терзаясь сознанием собственной посредственности, они чувствуют облегчение, когда могут опоганить то, что создано другими. Статья такого критика, на мой вкус, и есть самая отборная жаба — вся она в бородавках зависти, вся налита ядом злобы. Писатель, которому посчастливится благополучно проглотить такую жабу, надолго приобретая иммунитет, становится нечувствительным к самым убийственным нападкам.
И, наконец, — статья сумасшедшая. Я имею в виду фанатическую статью, написанную каким-нибудь помешавшимся на политиканстве или религии критиком. До чего жалка эта предубежденность, это буйство, переходящее в безумие и убивающее подлинную правду и справедливость! Они вам, должно быть, знакомы. Это те, кто ступает на арену, прикрываясь словами справедливости и правды, а творит самые отвратительные дела; тут и диффамация и оговоры — людей обвиняют без всяких доказательств, изобретая, если нужно, эти доказательства, выдавая за достоверное самые низкие сплетни, обрушиваясь на жен, на детей злобно, без сожаления, забывая даже здравый смысл, который велит прощать другим человеческие слабости, присущие тебе самому. Какие плоды могут остаться от их трудов, хотя бы сами они считали свои труды праведными, искупающими все грехи? Пройдет десять лет, они исчезнут, и вряд ли найдется такой смельчак, который пожелает спуститься в эту клоаку поношений и брани, в это болото злопыхательства, граничащего с безумием.
Сегодня можно попытаться прочесть их писания. Но кто сумеет позднее разгадать — к чему было это скопление мерзостен, эти плевки, предназначенные для самых благородных, для самых великих? Наши внуки утвердят подлинную справедливость, они каждому работнику этого века воздадут по заслугам, и только виселица достанется пачкунам, тем, кто умел лишь хулить лучезарную славу завтрашнего дня. И что же? Страшные их жабы, зеленоватые и липкие, для меня слаще амброзии, ибо уже сегодня позволяют мне почувствовать божественный вкус бессмертия.
Сказать откровенно, эти критики, неутомимые поставщики жаб, удивляют меня. Какого черта понадобилось им избрать столь мерзкое ремесло?
Чтобы вредить авторам, которых они осыпают руганью? Но это расчет нелепый — они не вредят; напротив, они оказываются полезными. Неужели не понимают они той простой, неоспоримой истины, что, только подвергаясь атакам, и может расти писатель? На самых значительных больше всего и нападают, а прекратятся эти атаки, — следовательно, писатель начал сдавать. Вот самый верный показатель: на меня продолжают нападать, — значит, я все еще существую. В литературе настоящая смерть начинается тогда, когда вокруг произведений и личности писателя водворяется молчание. Так что хулители — в действительности лишь горластые герольды, трубящие славу писателю, в триумфальном шествии которого они непременно стремятся участвовать.
Но ведь они желают вредить, — не так ли? — и поэтому единственной их правильной тактикой могло бы быть молчание. Вот здесь-то и начинает мощно действовать имманентная сила справедливости. Они не могут молчать, не могут не лаять, как псы вослед каравану. Я убежден, что провидение, в которое я на этот случай согласен поверить, ниспослало нам, писателям, критиков-хулителей, так же как оно посылает ветер морякам, чтобы паруса наполнялись и быстрее влекли корабль в славную гавань будущего. Следует каждый вечер молить небеса, чтобы они послали нам на другой день нашу долю хулы, ибо, быть может, только хулою мы и существуем ныне. Лично я, по скромности своей, склонен иногда думать, что хулители делают мне незаслуженно великую честь, разнося мое имя во все концы земли и даже сейчас, когда я начинаю стареть, не оставляя меня заботами, продолжая по-прежнему наполнять чуткий слух народа своим звучным гласом; он возвещает против своей воли, что я стою твердо и непоколебимо, ибо сама их ярость свидетельствует о том, что они так и не сумели свалить меня.
Но если им не удается вредить тем, кого они атакуют, кому же они вредят? Да себе же самим! Слово того или иного критика — страшная улика, ибо если он допустил промах в оценке произведения, вещественное доказательство его ошибки остается навсегда; подумайте, когда произведение восторжествует, как нелепо будет звучать его приговор, отныне ненужный и уличающий в глупости? Мне иногда вспоминается Сент-Бев, — он, конечно, во многом вправе рассчитывать на наше признание, ибо оставил немало правильных и достаточно авторитетных суждений; но если бы Сент-Бев был жив, разве не смутился бы он, увидев, как грандиозно выросла фигура Бальзака, как безраздельно властвует в современной литературе тот самый Бальзак, которого так рьяно отрицал, так упорно ниспровергал Сент-Бев! И Барбе д’Оревильи, и даже более уравновешенному Планшу очень повезло, что они умерли и не могут увидеть, как много их приговоров кассировано, а писатели, которых они осудили на небытие, остались жить, сильные вечной молодостью человеческого гения!
Статьи, написанные хулителями, маньяками браня, превратятся в зловонную клоаку. Но если даже не говорить об этих исключительных случаях, смысл коих очевиден, остается непонятным, почему большинство критиков столь мало интересуется той тяжбой, которая перед лицом будущих поколений неизбежно возникает между их приговором и творениями, судьями которых они выступали. Ибо верховное суждение принадлежит тут разуму и справедливости; и всякая, не ими продиктованная оценка заранее обречена на исчезновение.