Новый Мир ( № 8 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ответите!! За беспредел ответите!! Гад буду!! Вас всех посадят! По статье! Тем более за брата! Он — дембель!! Нехай милиция, суд решает!! Везите в милицию!!
— Вот вам и будет суд. Но не тот, какой вас — “на подписку” и воруй дальше. Дедушка водяной вас рассудит. Понятно?
Младший брат ничего не понимал, его била дрожь.
Хутор был невеликий. Несколько дворов на отшибе да вилючий длинный “порядок”: за просторной усадьбой — другая, третья по дороге, ведущей вниз, к Дону.
По этой дороге и тронулись неспешно, с трезвоном. Колотили крышками в пустые кастрюли, пару раз стрельнули, призывая хуторской народ. Поглядеть было на что.
Впереди, по ногам спутанный и с веревочной петлей на шее, шел старший брат — Репа, лицо измазано скотьей и своей кровью, скотьей же зеленой жижей, на плечах — рябая коровья шкура да еще и теленок, выдранный из чрева.
Позади него, отставая и спотыкаясь, младший брат, тоже спутанный, с трудом тащил на груди коровью голову, ухватив ее за рога руками. Глаза коровы глядели будто бы вживе: большие, выпуклые, прикушенный язык торчал между черных губ.
Рядом, по сторонам, — конвой с ружьями и дубьем. Старший брат шел угнувшись, но зырил по сторонам, надеясь на случай. На лице младшего застыло недоуменье. Ему казалось, что видит он дурной сон. Это не могло быть явью. Ведь было совсем иное: приезд, всем на радость долгий праздник, ведь только что пели-плясали, девку миловал, а теперь: на ногах — путы, веревка — на шее, коровья голова в руках, конвой с ружьями и дубинами, холодный ветер, саднящая боль, ископыченная дорога, а впереди река и черные квадраты прорубей. Не верилось. Хотелось проснуться, убежав от страшных видений, и порой вырывалось из груди тонкое: “Ма-ама...”
Но первой увидела своих не мама, а старшая сестра, замужняя баба, жившая недалеко. Она вышла на шум из своего двора, признала братьев и закричала:
— Вы чего делаете, сволочи!! А ну отпустите! Фашисты!! — кинулась она. — На расстрел ведут!! Люди добрые!! Помогите! Вася! — звала она соседей и мужа.
Грохнул выстрел прямо у бабы под ухом. И она разом смолкла, побелев и застыв на месте. А ей втолковывали:
— Ты не ори, не кидайся. Орать надо было, когда они воровали. Мы их не на расстрел ведем, а чтобы люди глядели и знали, чем твои братушки занимаются. А потом в Дону их будем кунать, по старому обычаю. Водяной с виноватых взыщет. За ними — долг. Корова с теленком, каких нынче зарезали. Да еще бычок-летошник, его осенью Репа угнал. Беги к отцу. Поняла?
— Ну, отпустите хоть молодого. Он там и не был. Он лишь из армии.
— Зато его сапоги там были. Из армии — и сразу бандитничать. Беги к отцу! Нехай гонит скотину, откупает своих деточек.
И снова ударили в пустые кастрюли, призывая добрых людей, которые выходили на шум и гам, любопытничая. Хуторская ребятня набежала, кружилась, словно мошка. Люди взрослые подходили, шли рядом, расспрашивая, узнавая. Толковали всяк свое:
— Доигрались, соколики...
— Так и учить, вдвое кнут ссучить.
— Житья нет. Ни курей, ни утей не убережешь.
— Теперь за скотину взялись. На чеченов грешим, а тут свои хуже чеченов.
— Работы нет, властей нет, родители не указ. Воля... А воля, она и меды пьет, и кандалы кует. Сколь веревочке ни виться...
— А где же отец, старый Репа?
— Не знает еще. Таиска побегла рысью.
— Это какую сердцу надо иметь отцу с матерью?.. В кузне кованную. Какими слезьми реветь... Деточки мои, деточки...
— А какими слезьми баба Нюра ныне ревет? Корову потерять... Мыслимое дело?
— А Варя? Овечек пестала, пестала, продам, мол, да, может, на уголь хватит. Вот этот же Репа и угнал. Рожа бесстыжая. Правильно мужики делают. Старые люди, они не глупей нас были... Своими средствами. Плетьми... А зимой в проруби накунать. И плетьми так освежуют, что больше свежатинки не захочешь. До смерти зарекешься.
— Наша бабка тоже рассказывала. По всем хуторам вот так-то вот, со шкурой и головой. На Скуришки, Теплый, Осиновку... По лету все завоняется, мухота роем. И так ведут до станицы.
Звякало железо, призывая народ хуторской, мыкались ребятишки, забегая наперед, с удивлением и страхом разглядывая изватланных в коровьей крови и навозе братьев.
Старший народ судил:
— Они сроду такие были, а ныне — и вовсе.
— Господи, теперь ночи не спи, про своего думай... Мыкается, хоть на цепь сажай.
— Век на цепи не просидит. В колхозе работа все же держала: трактористы да комбайнеры, шоферы, а ныне и вправду мыкаются без дела.
— Люди ищут, находят. Едут и в Крым, и в рым.
— Чего они там находят? Так-то вот...
— А все же жалко, молодые. Репанцы, они сроду глупомордые, а как выпьют — совсем дураки.
Между тем помаленьку, но миновали последние хуторские дома. Ребятишки не отставали. Да и взрослые нашлись любопытные.
Разгорался ясный январский день. Под солнцем, под легким ветром облетал с деревьев куржак, сверкая переливчатыми блестками.
Дорога пошла под уклон, к Дону. Чернели у берега на заснеженном льду две большие квадратные майны.
Городские же рыбаки к этой поре успели проведать Голубинскую протоку, там ловился окунь, но мелкий. Поднялись по течению выше, где в устье невеликой речки брались хорошая плотва и красноперка. Но отцу девочки на месте не сиделось. Он любил “судачить” на блесну, “вуалехвостку”, живца. А судака, как известно, надо искать, не лениться. Вот и катили с дочерью от места к месту по толстому ледяному панцирю. Бурили лунку за лункой. Но судак, как говорят рыбаки, “молчал” и даже “не любопытничал”, играясь с наживой.
Скопление людей возле правого берега заметили издали. А это был знак. Рыбаки кучею зря не собираются. Значит, ловят. Устремились туда.
Слишком поздно отец девочки понял, что это вовсе не рыбалка, совсем иное. Хотя по-рыбачьи, на бечеве — “урезе” — в четыре руки тянули из-подо льда тяжелое.
Девочка вышла из машины и, обомлев, глядела. На белом заснеженном льду лежала большая голова старухиной коровы Мани, приметная белым пятном на лбу. Рогатая, с прикушенным языком. Это было неестественно и страшно: белый снег и голова словно живая, глаза глядят. Рядом валялась коровья шкура и ни на что не похожий, но все же теленок в коричневой шерсти. Плоский, словно спущенный шарик, а значит, совсем неживой.
А в большой черной квадратной проруби, влекомая бечевою из-подо льда, с шумом выплеснулась голова человечья: мальчишеское лицо, омытое, без крови и грязи, синие глаза, светлые волосы мокрыми прядями. А в глазах — изумленье впервые увидевшего белый свет и людей. Через сведенные холодом синие губы пробилось тонкое: “Ма-а-а...”
“Му-у-у...” — послышалось девочке, и она бросилась на помощь.
— Теленок!! — кричала она. — Теленок!! — падая на колени возле черной воды и обхватывая руками мокрую, но живую голову.
Девочку подхватил на руки отец. Потом, в машине, лежа на сиденье, она стала плакать. Плакала и пыталась подняться, увидеть, что там, за машинным стеклом, на льду, возле проруби.
Нашатырь из аптечки, горячий чай, отцовские руки, его лицо рядом, его голос... И девочка ожила, спросила: “Его спасли? Ну, тогда поедем отсюда... Скорее!.. Поедем домой. Домой поедем”.
Отец и сам понимал, что нужно уезжать.
Уехали, оставляя позади развязку этого зимнего, короткого, еще не прошедшего дня, где от берега, на выручку своим, спешили старый Репа и дочь его, гнали скотину. Но этого уже не видели ни отец, ни дочь.
— Уедем, уедем, уедем... — повторяла девочка. — И больше никогда сюда не приедем... Никогда, никогда, никогда... — Она говорила протяжно, словно бы пела, и глядела вперед, на просторную пустую бель замерзшей и занесенной снегом реки.
— Ты приляг, — попросил отец. — Подреми. Или просто закрой глаза.
Он не понимал, что закрыть глаза — значит снова увидеть страшное.
— Уедем, уедем, уедем... И никогда не приедем.
Так и ехали. Сначала замерзшей рекой. Потом черным, прометенным ветром асфальтом. До самого города, в котором уже зажигались вечерние желтые огни, разноцветные гирлянды сияли в магазинных витринах и дружелюбно помаргивали светофоры, открывая и открывая машинам и людям дорогу к дому.
ХУКА
Миливон, миливон алых роз!
Миливон, миливон для тебя!
Который уже день кружилась эта песня по хутору. С утра пусть и сипловато, но бодрый голосок ее напевал: “Миливон, миливон...” К поре обеденной, и теперь уже дотемна, в три ли, четыре голоса выводили хором бабьим, неслаженным, с хрипотцой и надсадой, порою с криком: “Миливон, миливон алых роз!!”