Мелкий принц - Борис Лейбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, он убедительно врет, – сощурился мой старый еврейский дед. Сейчас мне кажется, что именно тогда он пытался понять, в чем именно талант этого юноши и каким образом его лучше применить. Тревожность не проходила, все чаще разрастаясь до паники. Четкие черты бодрого духа все регулярней сменялись размытым беспричинным упадком и бессилием, и мама договорилась, что привезет меня в «тот самый» монастырь с «тем самым» старцем, на прием к которому простым грешникам не попасть. В тот день я, как назло, был в приподнятом настроении и едва удерживал скорбное выражение, внимая о бесах, терзающих мою душу каждый раз, когда я прикуриваю папироску (он выразился именно так) или когда заглядываюсь на мягкие места дам (так он не говорил).
Дед смеялся и трепал меня. Коньяк встретился с водкой той летней ночью в баре «Бар», и открылось мне, что вот только в такие мгновенья я ощущаю в себе большое, бескрайнее счастье.
– Должна же быть и обратная сторона у этих перепадов? – дед принялся думать вслух.
– Ой, Лёня, не тряси своим серым веществом!
Дедовы глаза выкатились, рот приоткрылся. Дальше я говорил за дядю Зяму, его словами и его голосом.
– Я буду вздыхать, пока на сторублевой банкноте не появится Шалом Алейхем, Лёня, – дед хохотнул, а я почувствовал, как разворачивается речевой механизм, дремавший во мне с рождения, и заговаривает за меня, без меня, мне вопреки. Ну и что, что Алеша Смирнов умел рисовать уходящие вдаль поезда, а я могу так:
– Я? Я не знаю народ? Лёня, дорогой, однажды я целовался и имел танец с женщиной из Переславля-Залесского…
За час до поезда, следующим вечером, дедушка предложил мне выбрать сувенир на память о городе. Мы топтались на проспекте, прятались от дождя под навесом книжного. В витрине стоял «Шум времени» Мандельштама – прижизненное издание. Мне было пятнадцать лет, и о Мандельштаме я прежде не слышал. Деду было шестьдесят, и он не слышал о нем тоже. Книга была дорогой, мне было стыдно даже хотеть ее, и я усердно молчал в ее сторону, затем вращал в руках, то возвращая на полку, то забирая обратно. Дед ухмыльнулся и достал кошелек.
– Хорошая фамилия у автора, – сказал он после пережитого потрясения у кассы.
Совсем скоро я курил в самолете на задних отведенных рядах. Сосед, шмыгающий и моргающий, прощался с родиной постукиванием ноготка по иллюминатору, за которым развалился коричневый зал прилетов Шереметьево с молодой березой, проросшей из крыши. Береза по-осеннему румянилась. Соседом оказался Валера. Уверен, он смотрел именно на дерево и грустил встроенными штампами: багровая лесополоса, косой дождь, улыбка Оли из девятого «В», снегири, рябина, мать и много чего еще, возможного, ну конечно же, только в России. Ну и пусть, думал я и перематывал Life on Mars в плеере на начало. Ну и пусть я не всегда в себе. Пускай рассеянный, пускай придумываю истории и затем верю в них до испуга, потому что сомнения в действительности – неотъемлемая тень игры в придуманный мир, управлять которым – счастье. Пускай… зато я погрущу по поводу, погрущу о большом, о большем, чем Валера.
Войдя в комнату пансионата, я первым делом зашторил большое, в пол, окно. За глухим парчовым занавесом могла быть и Франция, и не Франция, было не до нее. Я обошел все девять метров, постоял во всех углах и лег, заняв нижнюю полку. Вещей соседа еще не было. С лучшим своим Эдвардом я еще не был знаком и с опаской представлял, кого мне подселит случай. Первое, что я выудил из чемодана, был «Шум времени». Из стены торчал патрон со шнурком. Загорелась лампа. Книгу я выбрал по обложке. Я же еще не знал, что такое модерн, – просто красивое и старое. С первой страницы повеяло мокрой пылью и знакомой тоской – такой родной и понятной. Закончив первое предложение, я вернулся в начало и перечитал. Проделав это десяток раз и возведя в ритуал чтение первых двадцати трех слов произведения, я почувствовал, как страх неизвестности, боязнь всего нового, дрожь сходят с меня, и, положив книгу на лицо, захотел плакать от удовольствия. Я нашел третий путь! Алкоголь, секс и книги. Да! Книги! И они гонят страх смерти тоже. Мне нужно было удостовериться в этой мысли. Опытным путем. Зацементировать в себе это знание. Я стал читать с начала и вслух: «Я помню хорошо глухие годы России – девяностые годы, их медленное оползание, их болезненное спокойствие, их глубокий провинциализм – тихую заводь: последнее убежище умирающего века». Перед глазами были юноша за столиком придорожного кафе, его цветы в пластмассовой бутылке и официантка в спортивной куртке с розовыми полосами. Ветер с залива шевелил ее крашеные волосы.
VIII
Пятница
Я не люблю маленьких ртов с большими в них зубами. Не люблю вторники. Мать Терезу не люблю. И еще людей, что смеются над собственными шутками. И еще больше – тех, что смеются в преддверии своих шуток, давая понять, что сейчас вот будет вам смешно. Кого еще? Уверенных не люблю. Убежденных. Правильных, приличных, старательных, деятельных, жизнерадостных… Все! Все они подлецы. Они – да, а Бен – нет. Он прекрасный парень, и одинокое его яйцо тому не помеха.
Под конец трети я увлекся Древней Грецией и выписал из школьной библиотеки все, что в ней было по теме. Довоенное издание мифов и типы греческих тетрадрахм из коллекции Британского музея. На фотографии, оказавшейся на надорванной странице, я обнаружил Бена и был своим открытием доволен. Бык с широкой грудью и человеческой головой. Так вот, голова была Бенова. Его кудрявые волосы, его широкий нос, большие рыбьи глаза. У нас у всех тогда были большие глаза. Все было новым, и я чувствовал себя не собой, а чьим-то еще объективом.
– Божьим, что ли? – смеялся Натан.
А когда я показал Натану быка с глазом, то, пожалуй, впервые обиделся на товарища.
– Это же бык. Бен не бык.
– Но скажи, похож!
– Не скажу. У Бена волосы черные, а у этой головы волосы не черные.
– Они черные! Это монета серебряная. А так понятно, что черные.
– А вдруг нет?
– А какие еще? Это двухсотый год до нашей эры…
– У меня другой год, – сказал Натан, а говорил он так, когда стремился прекратить разговор.
В тот день он был не в духе. После