Мелкий принц - Борис Лейбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай не будем никому говорить об инциденте, – предложил Натан.
– Говорить не будем. Книгу напишем, – и я ласково стукнул его по холке, венчавшей сутулую спину, поражаясь тому, с какой легкостью я превратился в Валеру. Он был бы счастлив. Так и слышу: «старик – молоток, не зассал!» – и прочие восклицания, мерзкие, как скрип пенопласта.
Бенов дом, низенький на вид, с красной британской дверью, торчащей из-под порога и потому открывающейся вовнутрь, только прикидывался крошкой, как попрошайки часто прикидываются голодными, в действительности желая только выпить. Свобода действия и отсутствие воображения порождали в нас ту же самую охоту. Обегав дом, оказавшийся просторным и трехэтажным, с тянущимися к саду на задворках балконами чуть ли не под каждым окном, мы прыгали на кроватях, катались на перилах, повторяющих линию штопора, который не покидал рук, били по клавишам рояля варварскими пальцами и выли. Был в доме и подвал. Бен, в отцовской соломенной шляпе, вынимал из шкафа лучшее в надежде нас удивить – либо позлить родителя. Я не был удивлен. Я был счастлив обыкновенным пьяным счастьем, и вино за пятьсот франков мне нравилось не больше и не меньше, чем то молодое, малинового цвета, что нам часом позже подавали в деревенском баре в заляпанном графине по цене минеральной воды.
Тянуло баловаться и шуметь, и мы как дураки распевали каждый свою песню, мочились на вековые камни улиц – узеньких, как плечики Натана. Мне в затылок угодил помидор. На Бена вылилось пиво. Захлопывались яркие ставни. Под проклятия и пожелания разнообразных раков мы вернулись под самое утро. Так вот почему дуракам не дают свободу, думал я и подпирал Бенов дом лбом. Земля, как мне казалось, ускорилась, – это объясняло и внезапный рассвет, и попытки дома от меня убежать. Натана мы втащили и оставили в прихожей, он отмахивался от беспокойного сна, но был его слабей и уступил. Уступил и проиграл. Бен снял с себя куртку и укутал друга. Я обозвал его еврейской мамочкой и отправился спать.
В отведенной нам с Натаном спальне сидела у зеркала женщина, расчесывала курчавый скафандр волос и разглядывала свое некрасивое лицо. Я подумал, что ошибся, но она убедила меня в обратном.
– Мы… я… не знал, что в доме еще кто-то, кроме нас.
Я пытался вспомнить все, о чем мы орали, и за отдельные шутки мне было мучительно стыдно.
– Я вас не слышала, я спала.
– Простите, я страшно пьян.
– Это ничего, вчера я была точно такой же.
Через четверть часа мы уже были знакомы и шутили, будто знали друг друга с Ленинского проспекта, о существовании которого она не подозревала. Я рассказывал про деда, дядю Зяму, про одинокое яйцо Бена. Она смеялась. Затем угостила сигаретой и, дождавшись ее смерти на дне стакана, встала на мысках и поцеловала меня.
«Взрослые целуются лучше», – подумал я и обнаружил себя борющимся с застежкой ее джинсов.
Я еще неловко шутил, что как только возьму верх над этим американским поясом верности, вдоль нас потекут реки, и среди нас будут цвести луга, и горы будут мечтать покорить нас, и сам Париж умрет, нас завидев. Но я проиграл – она отстранилась.
– Завтра. Если не передумаешь.
Она поцеловала меня еще раз, но в висок – и толкнула. Я повалился на кровать, оставленную ею совсем недавно, и уснул еще до того, как она вышла из комнаты.
В следующий раз я встретил Малку на большой вечеринке перед рождественскими каникулами. Она стояла в кружке разодетых людей, все еще некрасивая, и делала вид, что мексиканский муж ее подруги увлекателен. Мы поздоровались, и я не захотел.
VII
Самсон
Долговязый Алеша Смирнов умеет рисовать уходящий вдаль поезд, а я не умею. Уменьшать ширину рельс, увеличивать клубы дыма над трубой – все это мне не под силу. Воспитательница хвалит Алешу, вешает его работу в тихой комнате, над его кроватью. За моей кроваткой белая стена. Мне достается «тоже хорошо» за мой двухмерный рисунок. Это мое первое осознанное воспоминание. Первое запомнившееся чувство – досада.
На дверце моего шкафчика – зеленое яблоко. За зеленым яблоком мой синий комбинезон. Все окна сада повернуты на Нахимовский проспект, и лучше б они были заложены кирпичом. Так бы я думал, что по ту сторону волшебный лес с гномами да феями, а не серые тощие НИИ и фиолетовые блочные дома. Их окна смотрят на наш кубик с выложенным из красного кирпича «1961» над входом, а наши – на их. В окна таращится грусть, полуприкрытая тюлем. В тихий час я сползаю с кровати на пол и, как солдат-связист, ползу, загребая локтями, вдоль ряда спящих детей и воспитательницы, мягкой и розовой, – она спит в кресле у двери. В туалете всего одно окно, выходящее в наш двор, в любимый двор с любимым кленом. Я не умею спать днем. Мой тихий час исполнен тихим счастьем – я стою на цыпочках, облокотившись о широкий подоконник, и смотрю, как редкий человек выгуливает собаку. Однажды я увидел маму. Это была она. Я узнал ее красные сапоги и красную вязаную шапочку. Сердце мое забилось от радости. Я замахал и крикнул бы, если б не страх быть обнаруженным. Значит, она пришла раньше с работы? Значит, она заберет меня и вместо рисования поездов я буду с ней дома? Она не обернулась на сад, вошла в подъезд и забрала меня только вечером в положенное время. К досаде добавилась обида – и они стали верными моими спутницами на долгие годы. А ведь маме, той маме в красных сапогах, было двадцать четыре года.
Вспомнил я сад не случайно. Поезд вздрогнул, прогудел его пронесшийся мимо нас близнец. Блеснул горящими окнами, и на повороте полотна явился желтой полосой в ночи. Такой, каким его рисовал Алеша Смирнов. Дед спал. Он был доволен собой и идеей вывезти меня в Петербург перед моим переездом в пансионат. Он интуитивно знал, как точно запомнит первое свидание с Петербургом впечатлительный мальчик и что, возможно, однажды он, дед, оживет на дневниковых страницах, в декорациях некогда столицы Империи. Невысокий, рыжий, с