Мелкий принц - Борис Лейбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Натан протянул мне лист:
– Перепиши.
Сочинения сдавали по каждой главе.
– Твое на четыре, – он помолчал, – мое тоже.
Затем он бережно вогнал третий лист в прозрачную папку. Настолько осторожно, как будто засовывал ошкуренный член в презерватив с солью. Он даже дунул в конверт, чтобы тот расклеился и впустил в себя бумагу, ее не касаясь.
– Это Бена, оно на пять.
Я кивнул.
– Я знаю, как отсюда выбираться, – сказал Натан. – Будет весело, Лейбов.
Лейбовым меня звала разве что Ирина Игоревна. Впрочем, в интонации Натана не было обидных нот, и я был не против. Наоборот, мне кажется, он подчеркивал нашу принадлежность к единому целому и выговаривал мою фамилию по слогам, с чувством – как будто наслаждаясь извлеченным звуком. Бена он звал Фальком.
Я поблагодарил его за сочинение, и со следующего дня мы стали соседями по столовой, да и вне столовой держались рядом. В один обыкновенный ноябрьский вечер (возможно, был вечер вторника) в коридоре дортуара я прошел мимо Софии Скаримбас. Она была раскрасневшаяся, дышала глубоко, а грудь ее вольно качалась от тяжелого шага. Она победоносно промолчала в ответ на мое «салю», и я сразу догадался, что она вышла от Натана. Коридор заканчивался нашими комнатами. Эдвард был не в счет. Следующая комната пустовала – мальчик-француз заболел воспалением легких, и его перевели в лазарет. Оставался Натан. Она наверняка отомстила мне, моей холодности – подумал я ее голосом и представил, как измяла она своей жаркой гладкососковой грудью тельце Натана, бело-синее, с проступающими ребрами, посыпанными веснушками, как ясный небосвод звездами. Как горячо дышала она в его вечно больные, простуженные уши, которые розовели, чуть только воздух приближался к десяти градусам. Я вошел к нему без стука. Он резко полуобернулся и уставился в окно, приняв положение, скрывающее эрекцию, – спиной ко мне.
– Джинсы она не снимала?
– Что, прости?
– Говорю, джинсы Софья так и не сняла?
– Нет, – и он немного поник.
– Сходи подрочи, у тебя синие яйца.
Было приятно хотя бы раз побыть на месте опытного человека, раздающего советы.
У Натана опыт был. Не вымышленный, нет. Я всегда улавливал фальшь. Всякая бравада без доказательств – вымысел. Всем этим героям рассказов у костра в пансионе почему-то давали только в их прошлых жизнях. Натан же поверил нам с Беном свою страшную еврейскую тайну. Говорил он тихо, и разговорило его вино, кажется шабли, из подвала Лоуренса Фалька. Незадолго до переезда во Францию Натан ездил на бар-мицву троюродного-претроюродного родственника в соседний Форт Лодердейл. Слух о его отъезде уже разнесся среди лучших жителей Флориды. Натан? Средний из Эрнстов? В Европу? Женщина по имени Эстер, знавшая маму Натана по колледжу и приходившаяся настолько дальней, «что можно», родственницей его отцу, долго обхаживала мальчика, смеялась, гладила по щеке и предлагала вина. Особняк был поместительным, и когда она стала увлекать Натана под предлогом «покажу одну картину», средний из сыновей Эрнста догадался, что очень скоро станет мужчиной.
– Ну! – она задрала юбку, поводила его рукой по чулкам и приложила к лобку. – Ну! Ничего же страшного! – она смеялась. – Вообще ничего, – и потянула болезненную тонкую руку ниже.
В гостиную Натан вернулся дважды мужчиной. Он выпил еще вина и говорил необыкновенно много и громко, за что на следующий день ему было стыдно. А незадолго до вылета тетя Эстер прикатила в Санкт-Петербург с невесткой Эммой, и Натан стал мужчиной в третий раз. В сравнении с нами он был опытным. Он уже знал, что такое минет и целлюлит, а мы только кивали, так как про минет, естественно, знали, но еще не имели это счастье, а про целлюлит не слышали вовсе.
Иногда, когда приступы боли запирали Натана в комнате, мы слонялись по школе с Беном вдвоем. Натан часами лежал на коврике и гладил живот исключительно вращательными движениями и строго по часовой.
– Представляешь кишечную революцию, если он крутанет против часовой? – смеялся Бен.
Мы знали о Натановой привязанности к туалету, к его страху находиться вдали от отхожего места и необычной метеозависимости – в дождливую погоду он мучился от несварения пуще обычного. Мы не издевались, нет. Но мы никогда не сдерживали шуток. Мы не оглядывались, обидим кого-нибудь или нет, и, если обижали, совестью не мучались, потому что злого намеренья не было.
Бен как-то сознался, что у него всего одно яйцо. В детстве он болел раком, и пораженное яйцо пришлось удалить. Натан тотчас поименовал Бена моноклем, и мы хором ржали. Я заметил, что Бен смеялся свозь обиду, давился смехом, и глаза его были влажными, но перестать не мог. Мне сознаваться было особо не в чем. Никаких тайн я за пятнадцать лет не насобирал. И яиц была пара, и со времен кипрского кладбища я не боялся пространств без туалета. Я был из простых евреев, видимо. Просто лежал на траве, просто чаще других прикладывался к термосу, и был рад, что рядом друзья, и искренне грустил, что Эд не может валяться под деревьями с нами, потому что как раз Эд простым не был и из комнаты не выходил. По-моему тогда, или в другой, похожий винный полдень, но точно не зимний, так как мы лежали на еще теплой земле, полной сухих иголок и жуков, Натан спросил прямо:
– И что, Монокль, ты действительно живешь один?
– Живу.
– А кто тебе готовит? – спросил я интонацией моей бабушки.
– Мама привозит раз в два дня. Бывает, заходит Даниэла, сестра, или Малка, ее подруга.
– Бен, а почему мы у тебя все еще