Голомяное пламя - Дмитрий Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да вот, камбалы попало хорошо да быстро.
– А, камбала. Мы не берем ее.
– А чего ловить будете?
– Да горбыль пошел, горбуша. Пока ее брать будем. Потом семга, может, подойдет. – У Михаила какой-то пронзительный, нездешний взгляд, будто южной крови примешалось немного в северную. Но одеты плохо оба – фуфайки заштопаны, роканы старые. А с другой стороны – чего на рыбалку наряжаться.
– Местные вы?
– Отсюда, вся жизнь здесь.
– Поморы?
– Куда не поморы, море – наше поле, – Михаил опять усмехается, оглядывая яркие удочки, снасти. – Чего еще ловить хотите?
– Треску потаскать да щук в озере. Кумжак есть здесь?
– Был раньше, попробуйте в речке.
– А рынбнадзор ничего?
– Договоримся с Румянцевым, скажем – хорошие ребята. А лодку нам поможете таскать – горбуши половим.
– Да, да, – оживился брат, – я слышал, как-то сеть углом ставите на нее?
– Гавру[25] всегда углом, – захмелевший Петр не боялся выдавать секреты, – рыба завсегда против солнца идет. В угол гавры уткнется, поворачивает, там и в крыло попадает.
– Интересно. Конечно, помогать будем, только возьмите нас.
– А медведи есть тут? – Гриша о своем, любимо-больном, страшном.
– Есть, чего им не быть. – Михаил опять явно смеется над ними. А может, и нет. – Вон недавно иду по лесу, смотрю – бежит коричневый. Думал, лось, гляжу – ноги короткие.
– А я по болоту шел за тот месяц, – Петру тоже не терпится, – бухмарно[26], дождик такой идет мелкий. Смотрю, лежит. Ну, думаю, сдох, нужно шкуру снимать. Побежал, за ножиком сбегал. Подхожу, пнул ногой, а он вскочил да бежать. Спал, – со вздохом закончил Петр.
– Тут до вас позатот год приходили двое. Тоже на байдарке, – продолжал рассказывать байки Михаил. – Так с самого Кольского полуострова пригребли. Из Ловозера по Поною спустились да вдоль Терского прошли. Худые, грязные, голодные. Байдара штопана-перештопана. Как живы остались, не знаю. Володя одного звали, второго не помню. Решили путь Варламия Керетского пройти, придурки. Повезло им, что выбрались. Без царя в голове да без Божьей помощи далеко загрести можно. В самое никуда…
Загрохотало вдруг совсем близко. Гриша с братом вскочили, натянули тент. Сели все под него. По натянутой пленке забарабанили крупные капли. Забесновался, завыл ветер, кружа кольца пены на воде. Грохнуло над головой. Одна, вторая, третья – дали в море раздвоенные, потом одиночная, потом еще двойная молния. Стало страшновато. А мужикам хоть бы что.
– Во дает шороху! – Михаил просветлел лицом, глядя на бешенство воды и ветра. – В голомя сейчас не сунешься. Знаете, что такое голомя?
Гриша рад был знать:
– Открытое море – голомя. Дед так говорил.
– Отсюда дед-то был?
– Да не знает никто. Но слова помнил разные.
Михаил немного по-новому взглянул на Гришу.
Быстро, получасами, пронеслось, прогрохотало над головами. И снова унесло тучи. И, не верилось еще минуту назад, – засверкало солнце.
– Быстро всё у нас тут, шторм да лосо[27] рядом ходят, – с непонятным вздохом сказал Петр.
Но Гриша уже не слушал. Прямо перед ними, в успокоившемся море, на воде, на голубой поверхности ее, лежала радуга. Не в небе, не вертикально, а плашмя, охватив залив, и дальше в открытое море; лежала она, яркая, чистая, словно из воды вышедшая, глубиной омытая, солнцем рожденная.
– Чудо, чудо какое! – зашептал Гриша. – Смотрите, первый раз в жизни вижу, прямо на воде лежит! Голомяное пламя – дед говорил! Я не понимал раньше!!!
Опять на него Михаил посмотрел странно:
– А про баржу ты слышал чего-нибудь?
1920–1932, с. Сумской Посад, Белое море
Добро ль тебе было, друг мой Ванечка, словами разными увлечься. Что язык да язык, все мы так говорили, да только тебе вдруг казаться стало, что пропадет зазря, незаписанный буде. Потому что люди уходят, а вместе с ними и язык теряется. Вон Феодора колченогонькая умерла, так теперь никто воплей да плачей ее повторить не может. Хорошо ты успел, записал на бумаге. А как плачи-то старые пригодились потом, в новом времени.
А меня ты учил всё, помнишь:
– Что тебе, Колямба, рыба одна на уме, семга твоя? Слова эвон интереснее материального всего, вроде нету в них ничего – а дух несут, хранят, словно памятник людским поколениям.
Мы вместе с тобою тогда по юношеству путешествовали по берегам да деревням окрестным.
– Да и семга знаешь сколько имен имеет старых?
– А то не знать, – я тоже вглупе оставаться не хотел, – сейчас по пальцам перечислю тебе: залёдка, закройка, межень, тинда, листопадка.
– Чего, всего пять знаешь? А еще семужник, – смеялся ты надо мной, заспорливым. – А их шестнадцать было у стариков. А ветра-то знаешь по-нашему, по-старорусскому все?
– Ну уж ветра любой помор перечтет без запинки, жизнь от этого часто зависит – поймать да определить вовремя, какой грядет. Тут уж я вовсю старался: всток, полуношник, сивер, побережник, русский, обедник, шелонник.
– А мне дед Иван вон чего рассказал, поговорку старую: у шелонника жонка баска[28], на обночье к ней спать уходит.
И радовался ты, как ребенок первому улову хорошему, словно добычей рыбною закрома свои словами наполняя.
– У снега двенадцать имен есть, зависит от времени, да места, да состава его – плотный, рыхлый, голубой ли, розовый. Да у льда – десять.
– А берега да острова наши, – тут уж я тоже увлекался азартом его, – Летний, Зимний, Карельский, Онежский, Терский.
– Серебрянка-остов, Пудинка, Парус-камень, Сковородный, Водохлебиха.
– Виловатая Луда, Сугрёбный, Сыроватка, Большой Робьяк да Малый, Большая Варбулда, Нахконица.
Как игра у нас становилась, кто больше названий вспомнит, очень уж красиво да смешно они у нас называются:
– Одинчажный мыс, Луда Скотеконская, Карбас луда, Соностров, Голомяные Юзменги, Пежостров, Кишкин. – Это уже к Керети нашей близко.
Но ты побеждал меня всегда и здесь:
– Тот же дед Иван сказал, помнишь Сидоров остров, там залудье есть такое мелкое, грязное?
– Помню, конечно, там бакланов полно всегда, сидят на баклышах в ожидании случайной пищи, словно неряхи нежалимые.
– Так сказывал, у стариков – Сидорасово залудье называлось.
И падали на траву от хохота, так нам название это смешно сделало. И валялись потом, дух переведя, на небо глядючи, как облака горнии по нему бегут, легкие и невозможные, словно счастье жизни продолжительное.
Отец твой, кормчий знатный, от зуйка[29] до капитана ледового дошедший, уж на что мудр да суров был – но и он тебе добро на собирание твое дал. Хорошее дело затеял, сын, говорит, хоть и хотелось мне, чтобы ты к морю был ближе, а словесное море не вмене важно. Обычаи да слова старые помнить нужно, от многих бед и соблазнов они спасали. Занимайся, помогай тебе Бог.
А ты и рад стараться, сначала сам учился, самоучкой, как словари до тебя составляли. Ничего сложного, казалось, пытливый ум всё осилит. Как казалось, так и оказалось. Пошло дело у тебя. Старикам да старухам внимание дорого, да и человек свой, не чужой, можно не таиться. Опять же, старый обряд семья чтит. И полнился словарь твой, аж мне завидно стало, как ты светился весь, когда первую книжку сделал, сам переплел, тоже научился. Любимое дело само к рукам тянется. А потом и ответ на послание твое пришел из института культурного – важное дело делаете, молодой товарищ, самородок вы наш. Ты и впрямь святиться начал тогда, как самовар позолоченный. Но нет, не гордился, радовался. Со мной делился – смотри, говорил, ну не сказка ли, не красота ли в языке нашем. Фольклор по-научному называется. И рассказывал часами, читал из тетрадок своих слова, позабытые было:
Заси́дка – любительница в гостях посидеть.
Заси́док – засидевшаяся в девках.
Зю́зя – неряха обрюзгшая.
Зы́мза – карниз под окном изнутри избы.
Кряж – 1) Гладкий луг некочкованный; 2) Короткое бревно; 3) Плотный человек, коренастый.
А я по этому кряжуОстатню зимушку хожу.
Кули́га – расчистка в лесу травянистая.
Кулпа́ха – лихорадка (тебя возьми).
Ку́гат – опьянение.
Ку́рвищё – Ах ты, Ольга, курвищё.
Ку́рва загове́нье – дурацкое веселье.
Все люди тебе радовались, свое охотно рассказывая. Только матушка твоя не в спокое была. Провидицей слыла она, да, видать, и оказалась. Уж красива в молодости, не налюбуешься. Я всё, помню, картинку у вас в избе фотографическую смотрел. Сидит она там, как богородица-красавица, – лицо светлое, взгляд ясный, улыбка чуть заметная на губах. Да во всем лице боль-предчувствие какое-то. На коленках ты у нее, года три тебе, в расшиванке холстяной, по воротку да рукавчикам – с узорами. Смотришь в камеру любознательно, тоже знаешь красоту мира. И боль его. А ручки накрест сложены, в перетяжечках. А ножки толстенькие, пяточки видны. Вместе ножки сложены, к одной одна. Так мне карточка эта нравилась у вас, будто икона на стене она висела. Отец твой походя шутковал – вот, грит, Богородица с сыном божиим. А матушка сердилась в ответ, не любила такого, страшилась – походя ходи, грит, не кликай беду. Но сама уже чувствовала, занятий твоих пугалась – не надо, Ваня, говорила, выше людей лезть, не надо себя показывать. Слишком в замете будешь – зверю выбрать легче. Придет зверь железный, черный, кожаный – а ты на примете сразу. Ах, оставьте, мама, ты в ответ всегда смеялся, я про людей пишу, про дела прошлые, славные. Кому от того вред может, всем польза только. Двенадцать книжек со словами, оберегами да поговорками у тебя уже было…