Живущие в подполье - Фернандо Намора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это Жасинта.
Когда наконец минует длинная ночь, в спальню заглянет рассвет, положив конец бессоннице, и прерывающийся голос Марии Кристины совсем смолкнет, охрипнув от рыданий и криков, он уйдет, чтобы избежать объяснений. Уйдет, прежде чем эти с трудом подавляемые страдания станут спектаклем. Но он не ушел, и Мария Кристина так и не услышала от него имени той, что доносила на себя из любви к предательству, хотя и оставалась в маске. Внезапно рука Марии Кристины сжала его руку, и они задремали в уже залитой солнцем комнате, измученные словами, которые остались невысказанными.
После стольких лет совместной жизни Мария Кристина, казалось, уже ничем не могла его удивить, и все же в ту ночь она предстала перед ним в новом свете. Обычно, когда он возвращался домой, его встречала женщина с опущенными глазами, с застывшим, покорным лицом, по тону, каким она говорила: "Где ты пропадал, Васко? Я по тебе соскучилась. Мне тебя не хватало", можно было догадаться, что горечь и затаенный страх победили в ней самолюбие. Эта женщина примирилась бы и с ответом, унижающим ее достоинство. До сих пор она подозревала его в измене лишь потому, что ей это нравилось, а не потому, что и вправду допускала такую возможность, но после той ночи измена мужа получила для нее смысл риска, необходимого, чтобы вновь обрести то, что их связывало. Эта женщина была способна простить. "Расскажи мне, что произошло, Васко, и мы вместе постараемся забыть". Или загадочно бросить: "Помоги мне" — и тут же найти слова, приглушающие этот призыв. Ее силы подтачивали чередующиеся приступы возбуждения и апатии. Она отыскивала у него на рубашке пятна губной помады — Жасинта сообщала о них с садистской жестокостью ("Ваш муж не заметил, что у него на рубашке остались следы моей помады, но вам, моя милочка, будет нетрудно их обнаружить".), звонила ему в кафе или мастерскую по самому незначительному поводу, вынуждая лгать. Удивительная Мария Кристина; неуверенная в себе, пылкая и преданная, готовая платить любую цену за его любовь.
Как-то раз в метро напротив них оказалась супружеская пара. Она была маленькая с припухшими веками и увядшим ртом, но стоило ей взглянуть на мужа, лицо ее освещалось молодой улыбкой и она расцветала, будто цветок под солнцем. Отыскав наконец предлог, чтобы незаметно прикоснуться к нему, она с детски озабоченным выражением стала отряхивать пыль с его пиджака. Сначала Мария Кристина наблюдала за ней со сдержанным чувством, потом с симпатией и даже умилением. Она оперлась о руку Васко, словно прося нежности, и так они дошли до дому. "Хочешь выпить?" Она приготовила его любимый аперитив, добавив несколько капель джина, чтобы лимон пропитался сладковато-горьким напитком. И когда Васко поблагодарил ее за непривычное внимание, Мария Кристина взяла его руки, поцеловала их, чуть коснувшись губами, и взгляд ее выражал не только тайную гордость, но и боль.
Эта метаморфоза льстила ему и, как ни странно, удерживала от признания: "Жасинта — моя любовница. Это она тебе звонит. Она не стоит того, чтобы скрывать ее имя". Несколько недель он был полон радостного энтузиазма, доверия, которое считал окончательно утраченным, вновь ощущал в себе прилив сил, желание работать. Радость, однако, иссякла, едва он узнал, что Жасинта возобновила свои звонки и в одном из разговоров намекнула Марии Кристине, что пора бы им наконец встретиться и решить, кому из двоих должен принадлежать Васко. Она так и сказала: принадлежать. И Мария Кристина, которая теперь жила в ожидании телефонных звонков, приносящих все новые доказательства неверности мужа, простодушно согласилась. Встреча должна была состояться в церкви. "Но как же я вас узнаю?" И голос в трубке, откровенно наслаждаясь ребяческой наивностью вопроса, ответил: "Да очень просто, сами увидите…" — "Что вы этим хотите сказать?" — "Ничего… Только то, что сказала". Стало быть, они знакомы. С самого начала Мария Кристина подозревала это. "Давайте встретимся… сегодня после обеда?" — "К чему такая поспешность?.. Увидимся как-нибудь на днях, я потом скажу вам когда".
Такой ли происходил между ними разговор? Разве узнаешь, Васко? Наверное, что-нибудь в этом роде.
Стоит ли говорить, что Жасинта на встречу не явилась, скорее всего, злорадствовала, наблюдая откуда-нибудь за тщетными поисками Марии Кристины. ("Дорогой мой! Мне сказали, будто твоя жена подкарауливает в церкви твоих любовниц. С ней что-то неладно, обрати внимание. Не помню уж, кому она признавалась в своих чудачествах". — "Да в чем дело?" — "Не сердись, дорогой. Кажется, ей кто-то позвонил или она сама вбила себе в голову, что твои любовницы станут в церкви замаливать грехи". — "Это ты ей звонила?" "Отпусти мою руку, Васко, не будь грубым. Ты, кажется, считаешь меня дурочкой? Неужели ты не понимаешь, что я меньше всего заинтересована в…" "Замолчи, Жасинта, мне противно тебя слушать".) Васко стоял у окна и вдруг увидел Марию Кристину, возвращающуюся домой. Она переходила улицу, точно сомнамбула, не обращая внимания на автомобили, которые угрожающе рычали вокруг нее. Когда он открыл дверь, ее померкшие глаза уже не молили.
— Я требую правды, Васко!
Но правда, пусть и желаемая и необходимая, была бы жестокостью.
XII
"Если хотите, хоть завтра", — тихо ответила Жасинта, не скрывая жадного нетерпения, прежде чем их услышал тот, кто проходил неподалеку по усеянной сосновыми иглами тропинке. Хоть завтра. От волнения он не спал всю ночь, предвкушая то, что неизбежно должно было случиться. Ничто не помешает ему продолжить эту встречу, означавшую для него запоздалую, но все еще спасительную возможность освобождения. И потому он думал о Марии Кристине, а не о той, другой, ворочаясь с боку на бок без сна, во влажной от пота пижаме, ожидая, когда раздастся предутренний шум и скрытые под землей артерии города выплеснутся на поверхность; когда первый автобус, пыхтя от натуги, взберется на вершину холма, испустит хриплый стон во время секундной передышки, пока шофер переключает скорость, словно размышляя, покориться тишине либо взорвать ее, — о ней он думал, о своем сыщике, искалеченном тираническим рвением шпионить и притеснять. На сей раз он пойдет до конца, продираясь сквозь ряды колючей проволоки, даже если на ней останутся клочья его кожи. Это решение было вызвано отчаянием или, быть может, желанием отомстить, возникшим в тот момент, когда к потрескиванию разогретых на солнце сосновых шишек прибавился глухой предательский шум шагов того, кто шел требовать у него отчета, поддался он или нет соблазну. Впрочем, стоило Марии Кристине подстеречь эту бессонницу, эту тревогу и допросить его, по обыкновению, повелительно, будто выворачивая наизнанку, в темноте пробегая пальцами по его лицу, словно можно на ощупь почувствовать ложь, он, вероятно, отказался бы от своего намерения. Но она спала. Запыхавшись, вскарабкался на холм утренний автобус, предвещая уличную толчею, выкрики продавцов газет, неудержимый бег автомобилей, от которого содрогались каркасы домов, усталое пробуждение горожан, раздраженно готовящихся к началу нового дня (впрочем, не к началу, а к монотонному ежедневному повторению, словно жить — значит выполнять тягостный долг). Когда Мария Кристина встретилась с ним за завтраком, не нарушая молчания, которое она хранила со вчерашнего вечера, точно горячую золу в камине, предвкушение дневной суматохи уже ощущалось в нервных жестах Васко, в его отсутствующем выражении лица, хотя он еще был здесь, рядом с нею.
"Завтра", — сказала Жасинта. И от этого завтра его отделяло несколько часов. Однако по мере того, как шло время, Васко находил все больше причин, способных помешать встрече или изменить его решение. И виноват тут был не только страх перед последствиями этого нелепого похождения, достойного закусившего удила подростка, не только трусость, но главным образом лень. Жизнь его текла вяло, точно усмиренная река. Он не любил водопады и скалистые ущелья, ведь, преодолевая их, можно разбиться в кровь. Жизнь без событий, лишь с редкими подземными толчками. Выходила ли эта река когда-нибудь из берегов, обретая прежнюю неукротимость? Словом, еще не поздно было отказаться от встречи с Жасинтой в мастерской.
Мастерская находилась в центре города, на старой площади, которая по инерции, а вовсе не из любви к прошлому сопротивлялась мошенническим ухищрениям строителей, прокладывающих улицы где попало. В тени огромных деревьев сквера стояли скамейки, сюда едва доносился грохот ближнего проспекта, и под убаюкивающее журчание фонтана здесь дремали после обеда старики, а дети шумно резвились среди кустов, точно птицы на закате. Иногда, перед тем как начать работать, Васко тоже сидел на скамейке. Казалось, что от стариков, почти всегда одних и тех же, осталась одна оболочка, что жизнь ушла из них и больше им не принадлежала. Зато им принадлежали деревья, фонтан, птицы, размеренный бой часов. Приятные воспоминания о прошлом, всегда безмятежные и безмолвные, лишенные сожалений. Поэтому, когда здесь бросали якорь выплывшие из бурного уличного потока, их встречали недружелюбно. Старики просматривали газеты, придирчивым взглядом блюстителей нравственности неодобрительно наблюдая за вырождающимся и чуждым им миром. А когда газета была прочитана от строки до строки, они садились на тщательно сложенные страницы, оставляя для обозрения лишь узкую полоску, но и ее ревностно оберегали от назойливых глаз посторонних. Здоровались они друг с другом, точно члены тайного общества. Любимой темой их разговоров были болезни, о которых они рассуждали со знанием дела и гордостью. Особенно, будто почетной привилегией, гордились те, у кого были наиболее тяжелые и неизлечимые болезни: "Меня уже дважды резали. Довольно. Больше я им не дамся". И обменивались советами, весьма сомнительными и основанными лишь на расхождении с общепринятой в медицине точкой зрения. Те, кто не мог похвастать солидным опытом по части недугов, еле осмеливались подать голос. Разговор начинался так: