Жидков, или о смысле дивных роз, киселе и переживаниях одной человеческой души - Алексей Бердников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просил меня оформить с ним развод.
Безжалостна к нему, как перед Богом,
Его я, разумеется, кляну,
Но я могла бы рассказать о многом,
Что отрицало бы за ним вину, -
Затем, что я, являясь педагогом,
Подметила за ним черту одну,
Что он, хотя и вследствие сиротства,
Достаточно имеет благородства,
И человек он честный -- не пустой,
Хоть малограмотный, но убежденный.
Родился он у матери простой,
Законным браком вовсе обойденной,
Мечтавшей с Вам понятной теплотой,
Чтоб сын ее, вне статуса рожденный,
(как и другие три) были с одной
Фамилией -- стать матерью-женой.
Увы! Предмет насмешек и издевок,
Узнал он рано подневольный труд,
Все прелести побоев, голодовок
И пьяных мастеров тяжелый суд,
Все выгоды таких командировок,
Когда тебя с письмом любовным шлют
Или дают пустую флягу в руки -
Все испытал он, он прошел все муки.
Контуженный на бойне мировой,
Изведавший позор и угнетенье,
Он избран в комитет был полковой
Во дни Октябрьского возмущенья.
С большевиками телом и душой,
Он Зимний брал, он получал раненья
На Финском фронте -- и с тех пор с одним
Мой путь был неразрывно связан с ним.
Он всюду был, где только в нем нуждались,
Ему не свойствен аристократизм.
Мы часто в те районы посылались,
Где неискоренен был бандитизм.
На жизнь его нередко покушались.
В нем есть неистощимый альтруизм -
Он раздает всегда что только можно,
Его купить деньгами невозможно.
Он бескорыстен, нечестолюбив,
Он говорил мне: "Есть шинель, и будет".
Где жил он -- там мой кооператив -
Тринадцать метров с половиной будет -
А нас там трое, то есть есть мотив
Для улучшенья -- он иначе судит.
Велосипед да вечное перо,
По описи, -- вот все его добро.
Два года он провел в Монгольском Гоби -
Рис, мясо да соленая вода,
И превратился в некое подобье
Ходячего скелета, и тогда
Просил внимания к своей особе.
Из центра отвечали: Не беда,
Что там у Вас? Поносик или рвотка?
Максимов, Вы -- казанская сиротка.
А у Максимова была цинга,
Опухли десны и шатались зубы,
Заныла простреленная нога
И стали боли в животе сугубы.
Монголы замечали: "Плох дарга!
На родина! В большой аймак ему бы!"
Но уланбаторское Сов-ино
Решило иначе лечить его
И переслало... ампулу стрихнина!
И где бы был Максимов мой сейчас,
Когда б от поглощенья "витамина"
Его сам "отравитель" не упас,
Раскрывшийся Максимову с повинной, -
Он переводчиком служил у нас.
Вот редкостное отношенье к кадрам!
Чтоб избежать других наверняка драм,
Максимов запросился от всего,
Минуя Сов-ино, туда, где мило.
Он попросту просил спасти его.
Меня письмо порядком удивило -
Он и не жаловался до того.
Но он не ныл, отнюдь, а ясно было,
Что человека допекла беда.
И, что могла, я сделала тогда.
Командировка не была удачной:
В Москве в Ино он так и не попал,
Не мог понять он в форме однозначной,
В какую переделку все влипал.
И снова выехал он, незадачный,
Туда, где перед тем чуть не пропал, -
В Монголию, край столь к нему суровый.
Страна все та же, но аймак был новый.
Его старались обойти во всем -
Во-первых, переводчика лишали,
На совещанья, бывшие при нем,
Ни разу, во-вторых, не приглашали.
Его старались обойти хоть в чем,
В работе и признании мешали.
И так третировал его отдел,
Что осенью Максимов заболел.
Врач констатировал отечность легких,
Заныла вскоре плечевая кость,
Стал руку поднимать труд не из легких,
Явилась слабость сердца, частый гость,
А с грудью что творилось -- что ни вздох -- кых!
Давленье невозможно поднялось.
Что делать, как помочь его здоровью?
К тому ж, он вскоре начал харкать кровью.
Он запросился в центр на рентген,
Ему, понятно, что не разрешили.
Он уланбаторцами был забвен,
Они высокомерием грешили,
Хоть заезжали часто в наш домен,
Поскольку все пути тут проходили
И ночевали в аймаке у нас,
Но, съехав, забывали нас тотчас.
Спустя полгода прибыл переводчик,
Он плоховато русский понимал,
Монгольского же знал всего кусочек,
Он жаловался часто, что был мал
Курс языков у них -- еще б годочек,
А письменность он так перелыгал,
Что часто из монгол к нам кто подходит
И говорит -- не так мол переводит.
Сам за собою сознавал он грех.
Нет-нет и на вопрос в беседе штатской,
Какой язык он знает лучше всех,
Он живо отвечал: Моя -- бурятской! -
Он был рассеян, словно майский снег,
И часто в невнимательности адской
Такого наворотит, что весьма
Казался нам лишившимся ума.
Максимов на виду был в Цецерлике,
И уважали все вокруг -- его,
И только в Центре злобные языки
Опять не признавали ничего
И собирали против нас улики,
Ему грозил арест -- и от всего,
Измученный душой, разбитый телом,
Понятно, что на родину хотел он.
Он знал, что Партия оценит труд,
Что будут зачтены ему условья,
В которых он трудился, как верблюд,
Что сможет он восстановить здоровье.
И на тебе -- арест, а после -- суд!
Могу ль найти достаточно здесь слов я,
Чтоб описать -- какой все это стыд,
Как человек унижен -- он убит!
Прошу Вас, человека и наркома,
В чьем веденьи работал мой Н.М.,
Помочь ему явиться вскоре дома,
Поскольку он страдает между тем -
И все невинно. Тягче ж нет ярема,
Чем быть безвинно осужденну, чем
Так мучиться. Максимова... Но это
Письмо осталось как-то без ответа.
* * *
Август 1940
Он написал мне вскоре: "Пропуск есть.
Свидание разрешено. Но вот что:
Снимается колонна -- так что взвесь.
Будь до 20-го". Такая почта.
Решила ехать. Трудностей не счесть.
Билетов по ЖД не взять ни про что.
Мои попытки кончились ничем
И я едва не бросила совсем.
Моя сноха Г.М., смутившись мало,
Идти решила тут уж напролом
И через начНКВД вокзала
Достала мне билет, но дело в том,
Что я Н.М. в отчаянье писала:
"Билетов нет. Откладывай прием".
И муж меня не ждал. А я с поноской
Стояла ночью в очереди броской
В вокзале возле входа на перрон.
Передо мной застыла вереница
Людей, мечтающих попасть в вагон, -
Истерзанные, сумрачные лица
Глядели на чугунный Рубикон,
Табун мешков, кульковая станица -
Но всем хотелось душу отвести
И выяснить, что ждет в конце пути.
И вспыхивали ночью разговоры,
Подобно самокруток костеркам,
Перекочевывали вдаль, неспоры,
И гасли, подпадая ветеркам.
Во мне все замирало. Контролеры
Приглядывались к лицам и мешкам,
Да иногда заливчатым раскатом
Смеялся Павел -- я стояла с братом.
Он знал меня, он понимал без слов
Мое особенное состоянье,
Старался подбодрить меня, толков
Во всем, в чем предлагал свое вниманье,
Раскован и участлив, и рисков.
Вот тронулся вагон -- и расстоянье
Меж нами увеличилось. Сейчас,
Увы, меня теряет он из глаз.
Наш поезд мчится на Восток, не мало
Людей с ним едут, сколько сот судеб!
Ну, а меня судьба и здесь избрала -
Я еду к мужу, он объект судеб
ных надругательств. Мужа не видала
Я целый год -- вот мой насущный хлеб,
И я делюсь с попутчиками благом -
С учительницею и начснаблагом.
Но как живут они? Как разыскать?
Я узнаю, как быть бесправным людям...
-- Да ими каждый может помыкать,
Они -- рабы, как мы о них ни судим,
Эксплуатируемые, подстать
Рабам любого общества, ничуть им
Не лучше, сознавая все умом,
Они живут при праве крепостном.
Образованье, возраст их -- без роли,
Способности, заслуги -- не в учет,
Вот только раньше крепостных пороли,
А нынешних охрана не сечет -
Там интересней, знаете ль, гастроли...
Их обирают... сильничают... вот.
Все это в наших кущах повсеместно -
Да что же-с? Это-то вам не известно?
Безвинно-с гибнет множество людей.
Комкорпуса -- он с Дальнего Востока,
Большая умница -- и тем злодей.
Он держит всех в руках -- катушка тока,
Колодец нескончаемый идей.
Такие там нужны. И... семь лет срока.
Да вот как проволока станет в фас -
Воочью и увидите сейчас.
Та проволока будет загородка,
Где до разбивки их по лагерям
Часами топчутся они зяботко -
Оставленные бурям и дождям,
Страдальцы, коих недругов охотка
И происки мерзавцев гонят к нам.
Средь них один на сотню, может, в зуде -
А в большинстве -- невинные все люди.
Я вышла в Котласе. Куда идти?
Что делать? Как на Ватцу подаваться?
Тут и без тридцати плюс десяти
Кг не весело. И где та Ватца?
Спасибо, женщина -- "нам по пути,