Жилец - Холмогоров Михаил Константинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запоздало, конечно, но страхи свои Жорж подавил, он зацеловал ее слезы, жалость и нежность вытеснили все сомнения, мысли, ему даже показалось, что наступила любовь. Пока подленькая мыслишка не вползла в голову: «Так бы легко с Ариадной!» Жорж подавил ее тяжким вздохом, но то-то и оно, что подавил, а тень ее легла на радость, с восторга сдуло искреннее упоение.
В город вернулись уже в темноте, и чем ближе были к дому, тем беспокойнее, тревожнее чувствовала себя Маргарита. Георгий Андреевич твердо решил прийти сегодня же к ее строгим родителям, хотя что им сказать, как вести себя с ними, он толком и понять не мог. В переулке, где жила Рита, – это совсем недалеко от Виндавского вокзала, так что извозчик не понадобился, – тусклые фонари освещали сами себя: совершенно рембрандтовская картина, нечто вроде «Ночного дозора». Из тьмы и выплыл ночной дозор: человек пять их было, местная шпана. Все как один с папиросками, приклеенными к губе, руки в карманах, рожи хамские.
Рита тихо охнула: «Брат!» – и прижалась к Жоржу. От группы отделился один с кудрявой рыжей челкой из-под кепки, ни слова не говоря схватил Риту за ворот платья, рванул на себя и с размаху врезал кулаком в лицо. Лишь потом посыпалось:
– У, шалава! Шляешься тут!.. – и это еще было самое нежное.
Георгий Андреевич бросился разнять, да что вы, молодой человек, да как вы смеете, и даже крепко ударил Ритиного братца, не зря его в гимназии английскому боксу учили, но с двух сторон на него кинулись дружки, удар – в глазах вспыхнули алмазы, он еле удержался на ногах, пропустив следующий – в челюсть. Ножа он не увидел, только резкая боль в боку – и Георгий Андреевич упал. Последнее, что услышал – «Все. Не жилец!»
Очнулся Георгий Андреевич утром в палате Института Склифосовского с диагнозом «колотая рана в области правого легкого и сотрясение мозга». Ни отцу, ни следователю из МУРа ничего толком рассказать не мог, он даже не знал, в каком переулке все это случилось: подобрали его с мостовой на 4-й Мещанской, как он там оказался, сам понять не мог: били-то его в переулке, и он не знает, не помнит, в каком именно.
И где теперь искать Риту?
Выйдя через три недели из больницы, Георгий Андреевич исходил все прилегающие к 4-й Мещанской переулки, метался вдоль и поперек Цветного бульвара – да Москва город немаленький. Не зная адреса, человека не найдешь. А он даже фамилии Ритиной не догадался спросить.
Черный день календаря
8 февраля 1926 года Георгия Андреевича взяли. Его вызвали повесткой на Большую Лубянку, 2, 5-й подъезд, 4-й эт., каб. № 416, к уполномоченному ОГПУ тов. Штейну А. М. Повестка учинила в доме переполох, мама и Николай смертельно перепугались, Полковник стал судорожно собирать старшего брата в бегство. Куда?! Все мировые полиции попытки к бегству считают косвенным (а у нас – прямым) доказательством вины. Логика не уняла страха, и даже вечно ироничный Левушка поддался общей панике. Жорж легче всех справился с обвалом тревоги в груди, он уверял домашних, что, поскольку никакой вины перед Советами за собою не знает, бояться нечего. Сейчас, успокаивал он маму, не восемнадцатый год и даже не двадцать второй, ЧК насосалась человеческой крови и, как сытый клоп, отвалилась от народного тела удовлетворенная, может, еще и благодушная. Видишь, даже вывеску сменили, чтоб не пугать людей. Они давно уж не ВЧК, а ОГПУ.
– Вывеска дела не меняет, – заметил умный Левушка. – Зверь, хоть раз в жизни нечаянно отведавший человечинки, до конца дней своих остается людоедом. Тигр, например. Или сам человек.
– Это, Левушка, высшие, ненасытные организмы. А я их в гражданскую навидался – полупьяные матросы с маузерами и мандатами вместо мозгов. Им, главное, под горячую руку не попадаться.
Сочтя чекистов по классу насекомых, пусть и кровососущих, Жорж вроде как успокоился.
То-то и оно, что вроде как Жорж немало потешался над литературным штампом времен раннего романтизма. На пороге смерти героя вся жизнь проносится перед его мысленным взором. Смерть уже четыре раза подступала к нему вплотную, но ничего подобного перед его мысленным взором не проносилось. Когда стоял под насыпью на полустанке Блотница, ожидая расстрела, когда целился в него пьяный казак в Овидиополе, а Жорж видел только заборы и стены вокруг себя и полностью доверился ясно зрячему инстинкту. В тифу бредил, и бред был о будущем, о его вариациях – то в Париже, то в Москве, то в какой-то глухой деревне, иногда в бред вмешивались картинки из детства, но, конечно, не вся прожитая жизнь. И когда избивали в темном переулке после романтического приключения с Маргаритой и пропороли легкое, даже ножа не почувствовал. Но вот перед этой блеклой бумажкой с приглашением к следователю – вот тут да, вся жизнь и проносится перед мысленным взором. И как ты ни лоялен к новой власти, как ни осторожен в словах и жестах, а мысль, собственная мысль снимает показания с невинной души.
Есть ли что скрывать?
Есть.
Всю жизнь и весь образ мыслей. Лояльно только поведение. Им этого недостаточно. Но это так, общие рассуждения. А конкретно? Конкретно тоже есть что скрывать, слава богу, не о себе. О них же самих. Об одном из них.
Дней десять назад к Жоржу в фотоателье пришел Илларион Смирнов. Ему нужна была карточка не то на мандат, не то на пропуск: новая власть обрастала бумажками. Вид у Смирнова был тот еще: он как-то осунулся, глаза впали и излучали дремучую тоску. Беспокойная мысль распирала гимназического революционера.
Никогда они со Смирновым не были близки – даже споры в гимназии отдавали холодом и отсутствием куража: Жорж насмешкой гасил пылкий темперамент Иллариона и переводил разговор в сторону, мало интересующую азартного подпольщика. После революции Смирнов сиял, как новый пятак, он и теперь, как любили они выражаться, «горел на работе», начальствуя в каком-то наркомате. Говорить при редких встречах было не о чем.
Сейчас же Смирнов явно набивался на общение. Ему надо немедленно выговориться. Негде и не с кем. Этот фанатик коллективизма бьется в затравленном одиночестве. Закончив съемку, Жорж закрыл ателье и пригласил Смирнова к себе домой.
– Только в магазин зайдем, – огорошил Илларион, – я бутылочку прихвачу.
– Ты же никогда не пил.
– Запьешь тут.
В магазине, уже взяв дешевой водки (а мог бы позволить себе и получше, скупость в Смирнове не замечалась), он вдруг раздумал идти к Жоржу – нет, нет, я не могу в замкнутом пространстве. Погоди, на Малой Дмитровке есть хороший шалман, возьмем еще пивка…
Шалман так шалман. Может, и к лучшему. Нехорошо было бы приводить в дом Смирнова с его дешевой водкой, а потом пьяного выпроваживать.
Пока шли по Садовой-Триумфальной, Смирнов, гордый Смирнов, пугано озирался, голова втянулась в ссутуленные плечи, и он все ускорял семенящий шаг. Фелицианов еле поспевал за ним. А было скользко, слякотно, и Жорж проклинал мягкотелость свою – с чего так подчинился чужой воле, чужому желанию? Но и любопытно – что же произошло с несокрушимым большевиком? Он озирается и молчит. Может, просто болезнь?
Отчего-то Смирнов шарахнулся в сторону и чуть не упал в сугроб вдоль тротуара. Но как-то резво подпрыгнул и только выругался:
– Фу, черт!
А Жорж все гадал: болен? не болен?
Шалман – деревянное строение, заполнившее пустырь после прошлогоднего пожара, – сооружен был наспех и явно ненадолго, до лучших, богатых времен. Запах свежего тесаного дерева уже отдавал ветхостью. Впрочем, русские дешевые пивные все отдают ветхостью.
Разговор долго не вязался, на ум шли какие-то явно неуместные сегодня пустяки, и фразы вянули в воздухе, не дотянув до точки. Слишком уж сказывалась взаимная отдаленность и редкость мимолетных и несколько тягостных встреч. Почему-то вспомнилось, что Смирнов был первый в их классе, кто стал курить. Жорж, увидев Иллариона с папиросой в уборной, тихого мальчика с розовыми щечками, нагло нарушившего запрет, чрезвычайно вдруг застыдился. И вот что странно – он впервые почувствовал тогда эротическое возбуждение. Не двоечник и забияка Кутепов, не угрюмый Сковородин, а вот именно тихий ангелочек Смирнов первым преступил страшнейший для всех гимназистов закон. С того момента Жорж запомнил Смирнова и с того же момента стал его сторониться. Даже потом, когда оценил его ум. Или ту фонтанную энергию речи, которую принимал за ум. Нет, не фонтанной – водопадной: Смирнов ниспровергал – учителя Покровского, Пушкина, Гоголя, Тургенева (ах, как от семиклассника Лариоши Смирнова доставалось русскому барину Тургеневу – щепки летели!), Толстого с его проповедями. Синод отлучил Толстого от церкви, а Смирнов – от революции, острил тогда Фелицианов. Вспоминать вслух все это сейчас казалось неуместно, не в том Илларион настрое. Не молчать же!